Прошло около двух недель с тех пор, как Аделину перенесли в замок, и однажды утром Ла Люк неожиданно пожелал поговорить с ней наедине. Аделина последовала за ним в кабинет его, и там с присущей ему деликатностью он сказал девушке, что, узнав, сколь несчастна она была, имея такого отца, хотел бы, чтобы отныне она считала его своим родителем, а его дом — своим домом.
— Вы и Клара равно будете мне дочерьми, — продолжал он, — и я почту себя богатым, имея таких детей.
Изумленная, исполненная благодарности, Аделина некоторое время молчала.
— Не благодарите меня, — сказал Ла Люк, — я знаю все, что вы хотите сказать мне, но знаю также, что всего лишь исполняю свой долг. Я благодарю Господа за то, что мой долг и мои желания обычно пребывают в полном согласии.
Аделина осушила слезы благодарности за его доброту и хотела заговорить, но Ла Люк сжал ей руку и, отвернувшись, чтобы скрыть свои чувства, быстро вышел из комнаты.
Теперь все в доме смотрели на Аделину как на члена семьи, и отеческая доброта Ла Люка, сестринская любовь Клары и спокойная, постоянная заботливость мадам Ла Люк сделали бы ее столь же счастливой, сколь была она благодарна, если бы непрестанная тревога за Теодора, что-либо узнать о котором в этом уединенном уголке было еще менее вероятно, чем когда-либо, не терзала ей сердце и не омрачала каждую мысль. Даже когда дрема стирала на время память о прошлом, его образ то и дело возникал в снах ее посреди всех мыслимых и немыслимых кошмаров. Она видела его в цепях, отбивающимся от схвативших его негодяев, видела, как его после всех ужасных приготовлений ведут на казнь; видела муку в его взоре, слышала, как он с безумным видом повторяет ее имя, — пока ужас пригрезившейся картины не сокрушал ее и она не просыпалась.
Из-за сходства вкусов и характеров она сразу привязалась к Кларе, но все же тайна, владевшая ее сердцем, была слишком деликатного свойства, чтобы говорить о ней, и Аделина даже перед подругой своей ни разу не упомянула о Теодоре. Она все еще была слаба и истомлена после болезни, а неотступная душевная тревога лишь продлевала это состояние. Упорно, изо всех сил старалась она оторвать свои мысли от печального предмета, и ей нередко это удавалось. У Ла Люка была превосходная библиотека, и то, что она могла найти в ней, тотчас вознаградило ее тягу к знаниям и немного отвлекло от мучительных воспоминаний. Беседы с Ла Люком были для нее еще одним убежищем от скорби.
Главным же ее развлечением были прогулки по величественным окрестностям замка, нередко с Кларой, но часто с единственной спутницей — книгой. Иногда щебет подруги и в самом деле вызывал мучительную скованность, и тогда, отдавшись своим думам, она бродила одна по окрестным местам, уединенное величие которых помогало ей и смягчало печаль ее сердца. Здесь она могла вспоминать, как держался с нею ее возлюбленный Теодор, и пыталась точнее воссоздать в памяти его лицо, фигуру, его манеры. Иногда она плакала от этих воспоминаний, но вдруг в голову приходила мысль, что он, быть может, уже предан позорной смерти, погиб из-за нее — во всяком случае, из-за поступка, ради нее совершенного, доказывавшего любовь его, — и тогда ее охватывало такое отчаяние, что слезы высыхали и казалось, никакая сила духа и разум не способны ему противиться.
Страшась предаваться долее этим мыслям, она спешила домой и отчаянным усилием воли старалась в беседах с Ла Люком отринуть от себя воспоминания о прошлом. Ла Люк заметил ее меланхолию, но отнес это на счет памяти о жестоком обращении с нею отца — обстоятельство, которое, усилив его сострадание, сделали ее еще дороже его сердцу; любовь же ее к разумной беседе, которая столь явно проявлялась в более покойные часы, открыла ему новый источник удовлетворения: ему радостно было воспитывать жаждавший знаний ум, восприимчивый ко всем проявлениям человеческого гения. Она находила печальное удовольствие, слушая мягкие звуки Клариной лютни, и нередко забывалась, стараясь повторить мелодию.