В деревне Лелонкур, примечательной своим живописным местоположением у подножия Савойских Альп, жил Арно Ла Люк, священнослужитель, отпрыск старинного французского рода, чьи пошатнувшиеся обстоятельства заставили его представителей удалиться в Швейцарию в те годы, когда жестокость социальных волнений редко щадила побежденных. Он был священником своего селения, равно любимый за христианское благочестие и щедрость, как и уважаемый за достоинство и высоту помыслов истинного философа. Он исповедовал естественную философию, философию природы, руководствуемой здравым смыслом: он презирал жаргон новейших школ и пышную вздорность систем, кои поражают учеников своих, не просвещая, и ведут за собой, не убеждая[90].
Он обладал проницательным умом, широкими взглядами, и его воззрения, как философские так и религиозные, были просты, разумны и возвышенны. Его прихожане смотрели на него, как на отца; в то время как наставления его укрепляли их души, его личный пример находил отзвук в их сердце.
Будучи еще совсем молодым, Ла Люк потерял жену свою[91], которую нежно любил; это событие наложило на его характер отпечаток мягкой и располагающей к нему печали, не утраченный и позднее, когда время смягчило воспоминание о потере. Философия закалила, но не ужесточила его сердце; она помогла ему не столько противостоять горю, сколько устоять под его гнетом.
Собственные беды научили его с особым состраданием относиться к несчастьям ближних. Приход его давал немного прибытка, а то, что досталось ему от разделенных и усеченных имений его предков, не слишком увеличивало его доходы; но, хотя он не всегда мог облегчить нужды бедствующих, его ласковое сочувствие и благочестивая беседа обыкновенно вселяли покой в страждущую душу. В этих случаях светлые и возвышенные движения его сердца часто побуждали его говорить о том, что сластолюбец, испытай он хотя бы однажды подобные чувства, никогда впредь не отказался бы «от роскоши добродеяния».
— Неведение того, что есть истинное наслаждение, — говаривал он, — ведет к греху чаще, чем искус приобщения к пороку.
Ла Люк имел сына и дочь; они были слишком малы, когда умерла их мать, чтобы оплакивать потерю. Он любил их с особенной нежностью, видя в них детей той, по ком он не переставал горевать, и долгие годы единственным его развлечением было наблюдать, как расцветают их юные души, и направлять их на путь добродетели. В сердце его жила глубокая и безмолвная печаль, он никогда никому не жаловался и лишь очень редко поминал вслух жену свою. Его горе было слишком свято, оно чуждалось посторонних глаз. Он часто уходил в горы, в самые уединенные места, и среди величественных грандиозных скал погружался в воспоминания о минувшем и позволял себе безоглядно предаваться своему горю. Возвращаясь после этих маленьких походов, он бывал неизменно покоен и умиротворен; светлая гармония, почти равнозначная счастью, заполняла его душу, и вся его повадка была еще более благожелательна, чем обычно. Он смотрел на детей своих, любовно целовал их, и временами на глаза его набегала слеза, но то была слеза нежной грусти, к которой не имели отношения горькие думы, она была любезна его сердцу.
Когда умерла его жена, Ла Люк пригласил к себе в дом свою незамужнюю сестру, добрую, достойную женщину, от души желавшую счастья своему брату. Ее преданность, внимание и рассудительность немало помогли времени уврачевать остроту его горя, а неослабная забота о племянниках, подтвердив ее добросердечие, еще более сблизила брата с сестрой.
С невыразимой радостью замечал он в детских чертах маленькой Клары сходство с ее матерью. Рано проявились в ней те же благородные манеры, тот же милый нрав; по мере того как она росла, ее поступки часто напоминали ему потерянную жену с такой силой, что он невольно погружался в мечтания, полностью овладевавшие его душой.
Постоянно занятый своими обязанностями в приходе, воспитанием собственных детей и философскими изысканиями, он год за годом жил в мире и покое. Нежная грусть, которую несчастье поселило в его душе, постепенно, благодаря долгому ее пестованию, стала мила его сердцу, и он не расстался бы с нею ради самых ярких мечтаний о беспечном счастье. Какое бы случайное событие ни взволновало его, он удалялся за утешением к той, кого столь преданно любил, и, отдаваясь мягкой и, как назвали бы это люди, романтической печали, мало-помалу вновь обретал душевный покой. Такова была тайная услада, к которой он бежал от мимолетных разочарований, — радость одиночества, когда рассеивались облака забот и притуплялось жало досады, а душа подымалась над здешним миром и взору открывался мир иной.