Чувственный ротик с пухлыми, влажными губками приоткрывается все шире, обнажая маленькие, очень беленькие зубки, ровные и острые.
Создается впечатление, что ротик этот чуть-чуть кривится на сторону, еще больше обнажая зубки с левой стороны (то есть с правой, с точки зрения внимательного и настороженно следящего за ней наблюдателя), словно девушка собирается кого-то укусить, вонзив в плоть жертвы те зубы, что на языке анатомов именуют клыками. Она прищурила глаза, и ее лицо исказила гримаса, свойственная представителям семейства кошачьих (гораздо более ярко выраженная у кошачьих, чем, скажем, у змей или таких насекомых, как богомолы), ноздри раздуваются и трепещут, лоб прорезали морщинки.
Но мимолетное видение, часто появляющееся именно в этом месте, в хаосе переплетений полувыцветших листьев и цветов с полустертыми контурами, как раз напротив сидящего за письменным столом человека, вдруг исчезает, растворяется, тает в который уже раз.
Тем временем, не выпуская из руки своей ручки-самописки (с уже давно не работающим механизмом подзарядки), так и оставшейся висеть над девственно-белым листком бумаги, только что положенным на стол, де Коринт машинально провел кончиками пальцев свободной, левой руки по шее, вернее, по самому ее «основанию», под расстегнутым воротом рубашки. Затем он снова склонился над столом и опустил перо на белый листок, чтобы продолжить нить своего повествования. Он пишет:
«Итак, в „Тетралогии“ не хватает одной сцены, которая могла бы, вполне возможно, стать центральной сценой, а именно, сцены превращения. В глухой чаще густого, дикого леса, где птичка безуспешно пытается предупредить об опасности простодушного, невинного Зигфрида, сей рыцарь без страха и упрека отдается безраздельно, сам того не ведая, во власть фее Моргане, которая вскоре, кстати, вновь появится перед ним в облике волшебника Клингзора. Ибо это именно она, фея Моргана, преградила путь чистосердечному и простоватому герою, создав воображаемую девушку-цветок с тревожащим и волнующим запахом мускуса и мха и выслав ему якобы в качестве дара создание, чьей жертвой уже пали многие бесстрашные, но легкомысленные и легковерные рыцари: Амфортас, Ланселот, Парсифаль… И вот уже дикая роза, не настоящая, а порожденная воображением (то ли плод галлюцинации, то ли образ, пригрезившийся во сне), готовится похитить у юноши его девственность, чтобы потом обречь его на бессилие. Ведь Зигфрид, подвергнутый кастрации в ее снабженной острыми зубами вульве, не сможет подарить ребенка Брунгильде, осужденной на вечную девственность, и таким образом будет окончательно прервана цепь кровосмесительных связей и воспроизводства потомства, зачатого в результате кровосмешения, чтобы предоставить полную свободу действий потомкам Альбериха и его неукротимого, необузданного сына Хагена.
Свободный человек будущего, о котором грезит Хаген, неся свою бессменную вахту над бурными водами Рейна, является полной противоположностью тому знаменитому положительному герою, который сегодня вслед за очень быстрым восстановлением буржуазных моральных ценностей, стал главным идолом, хоть и простоватым и глуповатым, но все же идолом социалистического общества, созданного Лениным.
Живой герой может быть только отрицательным. Всей своей жизненной энергией, всей своей храбростью и стойкостью, всем своим мужеством, всей своей силой, интеллектуальной, эротической или мускульной (о, Сизиф!) он восстает против всего и вся, он противостоит всему и вся, он оказывает сопротивление всему и вся. В то время как любезный, милый и послушный рыцарь добра, разума и добродетели, слепой исполнитель воли божества-законодателя и поборник тоталитарной истины осуждает сам себя своими же собственными действиями на обезличивание и на самоустранение, на ослабление и в конечном счете на исчезновение, свободный человек будущего (сия бездна, что все время призывает меня) восстает на горизонте как некая гигантская пустота. Нечто вроде девственной пены, что движется к… Сперма первого изнасилования, которое окажется и последним, беловатые потоки которой смешиваются на розоватом перламутре ног с алой кровью последней дефлорации. Последний писатель, пока что еще „плохо приспособлен“ к тому, чтобы стать таким свободным человеком, но он все же является его провозвестником, он воплощает в себе надежду, пусть и химерическую, призрачную, на его появление; так вот, последний писатель ощущает себя самого как некий сдвиг, провал в привычном и упорядоченном ходе вещей и событий: он ощущает себя естественным, природным, врожденным врагом добродетели, разрушителем своего собственного разума, пробелом в своем собственном сознании, пропастью, бездной, внезапно прорывающей покровы истины, и он есть забвение, он есть хаос расстройства и утери памяти, он есть абсанс, то есть помутнение рассудка.