Я продвигаюсь вперед неторопливым шагом, беседуя на ходу с каким-то человеком, облаченным в римскую тогу; мы идем по длинной, бесконечной аллее, по обеим сторонам которой разворачиваются огромные роскошные панорамы, созданные чьим-то буйным воображением и воплощенные в бледной бронзе, гладкой, отполированной, несомненно, от многократных прикосновений посетителей. Какой-то неровный, мерцающий свет, который мне так и хочется назвать светом подземного царства, высвечивает контуры сих исполненных невероятного отчаяния, раздражения и ненависти монументальных скульптур и скульптурных групп, и металл на гранях и изломах тускло поблескивает в этом неверном, дрожащем свете. Можно подумать, что мы находимся в парке-музее Фрогнера в Осло и рассматриваем скульптуры Вигелана, озаренные лучами парадоксального «полуночного солнца», хотя это огромное нагромождение тел создает здесь тревожное и неприятное ощущение нехватки воздуха, за которым может последовать удушье.
Однако данное обстоятельство, похоже, ни в малейшей степени не тревожит моего спутника, и он остается по-прежнему безмятежен. Наш разговор, спокойный, неторопливый, выдержанный в хорошем тоне и с соблюдением приличий, к тому же представляющий собой правильный размеренный диалог в соответствии с правилами перипатетической, то есть аристотелевской, философии, вращается вокруг предмета (или темы), для меня — сказать по правде — довольно малопонятного, плохо мной воспринимаемого, и сформулировать этот вопрос можно как нечто вроде: может ли пустота иметь определенную форму? Или еще точнее: каким образом дыра может стать заостренной? Обнаженные мужчины, восседающие на больших мотоциклах с ослепительно блестящими металлическими частями, время от времени попадаются нам навстречу; совершенно бесшумно они проезжают в противоположном направлении по той же прямой дороге, по которой идем мы (как давно?), постоянно обновляющейся, изменяющейся, но, однако, похожей на самое себя «…в соответствии с законом извращенного воображения и порочных фантазий». Мы приветствуем их жестами, свидетельствующими о нашем миролюбии, то есть взмахами то правой, то левой руки, в зависимости от того, с какой стороны от нас они проезжают.
«Словно большие и совершенно невероятные насекомые», — говорит мой спутник все с тем же ученым видом, несколько чопорно и манерно, и замолкает, а я так и остаюсь в неведении, к чему же относится данное сравнение.
Немного погодя он добавляет: «Вульва с зубами — химера». Я и хотел бы ему ответить (ответить что?), но ни единый звук не вылетает у меня изо рта, остающегося, однако, приоткрытым, и я тщетно пытаюсь заставить шевелиться губы, язык, челюсти: все словно срослось воедино. Или вернее — я только теперь это понимаю, слишком поздно понимаю, — все у меня во рту (и вообще во всем моем теле, то есть в том, что осталось от моего тела) сейчас окончательно застыло, стало неподвижным, бесчувственным, отлитым из той же бледной и тусклой бронзы, что и другие статуи подземелья, машины с острыми лезвиями, похожими на скальпели, и с зубчатыми шестернями, безмолвные и бесшумные орудия, потерпевшие аварии и пострадавшие в них мотоциклисты, распростертые на переднем плане этого ревущего и воющего хаоса, внезапно пораженного оцепенением, порожденным какими-то имманентными, то есть внутренними, присущими ему самому, этому хаосу, причинами. Да, я тоже отлит из этой тусклой бронзы и во всем похож на всех остальных: лицо изуродовано, рот разорван, конечности оторваны, живот распорот, — и я валяюсь среди конских трупов и мертвых, бесполезных железяк.
И все это вылетает из моего собственного рта со слабыми, безвольными, полураскрытыми губами, теперь затвердевшими. Вместо упорядоченных, стройных речей и слов, притворяющихся, будто бы они в состоянии заставить обдумать и осмыслить суть катастрофы, суть этого жуткого разгрома, из меня вылезает, вытекает, исторгается эта мерзкая, отвратительная, грязная субстанция, в которой я сам вязну, а она все прет и прет в несметном количестве… «Детский кошмар слишком нервного, легко возбудимого маленького мальчика с ярко выраженной склонностью к садо-анальным извращениям», — произносит где-то совсем рядом со мной менторский голос. Однако персонаж в безупречно-незапятнанной тоге в действительности уже давно исчез со сцены. Он, несомненно, где-то продолжает свой путь, храня воистину ангельскую невозмутимость и безмятежность, оставив меня навсегда с моими старыми мечтами-снами о запретной двери, что обрекает с незапамятных времен комнату с экскрементами на божественное проклятие.