На переднем плане, в левом углу картины, под копытами выскочивших вперед лошадей, одна из которых должна вот-вот наступить ему на грудь, лежит раненый или — не дай Бог! — умирающий воин. Опершись на левый локоть, он пытается подняться, правую же руку простер вслед командиру и, одновременно, в сторону дымящихся жерл вражеских пушек, расположенных совсем близко. В его разжатом кулаке уже нет сабли, а из разверстых уст скорее вылетает вопль страдания, нежели боевой клич. Однако эти тонкие черные усики с закрученными вверх концами, этот величественный жест десницы, сами черты воина, распростертого среди июньских цветов, и даже выражение его очей — все это детали совершенно идентичны тем, коими мы любуемся, глядя на красавца офицера, восседающего на белом скакуне с яростно раздутыми ноздрями. На миг может показаться, что всадник вдруг обратил свой взгляд на сраженного драгуна, как бы затем, чтобы сказать последнее «прости» смертельно раненному товарищу, своему двойнику, своей собственной жизни.
Что тот же де Коринт несколькими годами позже оказался в роли предателя, затем — при обстоятельствах, по правде говоря, неясных — в роли убийцы, особенно удивить нас не может. Вовсе не обязательно, чтобы у предателя или убийцы недоставало мужества! Разумеется, смущает предположение, будто его воинские подвиги — всего лишь бессовестный подлог, а точнее, были заимствованы у товарища по учебе, следы которого среди сумятицы военных лет навеки потеряны. Нечто похожее рассказывают о подвигах, совершенных графом на ниве Сопротивления, о подвигах тем более недоступных для проверки, что они имели место в районе и в период, особенно трудно установимые, а пережившие его люди сегодня о нем говорят уже не так охотно, как в момент освобождения территории, а если и высказываются о вызывающем интерес эпизоде, то с очень большими недомолвками. Увы, коли де Коринт присвоил себе заслуги и славу настоящего героя, то он рискует выглядеть еще более мерзко по той причине, что, как утверждают некоторые, вовсе не был сторонним наблюдателем его исчезновения.
Похоже, именно такой де Коринт вдохновил меня на создание двуличного главного героя — Бориса Варисса versus Жана Робена, — действующего в фильме «Человек, который лжет», в более литературные источники которому я дал три следующих персонажа: традиционного героя, по имени Дон-Жуан, царя-узурпатора Бориса Годунова Пушкина и Мусоргского и, наконец, лжеземлемера К., пытающегося взять приступом замок в романе Кафки.
Дон-Жуан — это человек, который сделал свою речь, дерзкую, изменчивую и противоречивую, единственным фундаментом своей истины, своей личной истины — человеческой, — способной существовать лишь в данный момент и противостоящей Истине Божественной, вечной по определению. Мир — это свобода. Дон-Жуан это знает, чувствует всем своим телесным существом. Именно вольнолюбца осуждает в его лице общество. Он любит молодых женщин, потому что они его слушают, своей плотью обогащая его речь; именно от них в конечном итоге он обретает свое хрупкое существование. Он убивает отца, как убивают царя, и это есть идеологический закон, претендующий быть законом божественным. Любой отец, решивший его выслушать, тут же перестал бы быть отцом. «Хороших отцов нет», — писал Жан-Поль Сартр, который из ненависти к себе и всей своей расе намеренно, но несправедливо, путал папу, провидение очага, с Папой Римским, охранителем догмы.
Борис Годунов — это лжеотец и убийца. Он погубил царевича Дмитрия, вверенного его попечительству последнего сына Ивана Грозного, чтобы стать царем вместо него. Он правит как абсолютный монарх. Но до самой смерти его будет преследовать дважды воплощенный судья, коего простое наличие постепенно доведет его, Бориса, сначала до сумасшествия, а затем до гибели: во-первых, это призрак убиенного дитяти, который появляется, как привидение, чтобы потребовать плату за преступление (нельзя окончательно упразднить божественную истину, являющуюся истиной общества, без чего не было бы возможной свободы); во-вторых, более телесная фигура нового лжеца, монаха Григория, выдающего себя доброму, доверчивому народу за последнего сына Грозного, чудом восставшего из могилы. Сей Лжедмитрий сколотил в Польше — предварительно добившись благосклонности дочери сандомирского воеводы — войско из авантюристов и просто недовольных властью людей, войско, в которое вскоре влились все обездоленные люди Московского царства. Последние слова, произнесенные во время рокового приступа безумия, были: «Я царь еще». Почти таков же был вопль другого безумного императора, Калигулы Альбера Камю, заколотого кинжалами заговорщиков: «Я еще жив». Несомненно, именно это прокричал раненый драгун с гравюры, прежде чем исчезнуть в грязи Рейхенфельса под ногами бешеных лошадей своих ста двадцати товарищей по оружию.