По неловкости или случайно, из-за неудачного размещения предметов, открывая на кухне буфет из дикой вишни, я уронил превращенную в лампу бутыль из прозрачного стекла, стоявшую в самом углу. Хрупкий светильник вдребезги разбился о каменный пол. Катрин вскрикнула будто раненая птица и в наступившей тишине остолбенело взглянула под ноги. Потом она медленно нагнулась и принялась с нежностью собирать самые крупные осколки, невероятно тонкие и острые, словно надеясь, что их еще можно склеить, но вскоре, отчаявшись, бросила их на пол и слабым голосом произнесла, будто прощаясь с собственным счастьем: «Она была похожа на большой голубой шар».
Это не было чем-то драгоценным, а всего лишь старой, ручной работы бутылкой, которую, наводя порядок в бур-ла-ренском доме после смерти бабушки, Катрин нашла в погребе и которая чудом сохранилась, хотя и не была оплетена. Но я знал, что она ею очень дорожила — возможно, как памятью о детстве — из-за удивительно тонкого стекла бледно-голубого цвета, тогда как большинство подобных бутылей сделаны, насколько мне известно, из массы более плотной и цвета, скорее, зеленоватого.
И вот произошло непоправимое. Чтобы как-то утешить жену, я крепко стиснул ее в объятиях, прекрасно зная, что проку в этом никакого. Наступила пахнущая золой ночь. Я старательно сложил осколки в картонную коробку, как в некий саркофаг, для того чтобы (сказал я себе в оправдание) попытаться найти — а вдруг повезет? — что-либо похожее, точно такого же лазурного оттенка, у какого-нибудь деревенского торговца стариной. Увы, ничего такого я пока не обнаружил.
Меня часто спрашивают, почему в моих фильмах так много разбитого стекла (оно появилось задолго до описанного случая), начиная с «Мариенбада» и кончая «Прекрасной пленницей». Как правило, я отвечаю, что этот звук мне кажется интересным (слышится богатый спектр хрустальных звонов, в который Мишель Фано умеет ввести с помощью синтезатора самые разные вариации) и что осколки красиво блестят…
Но мне отлично известно, что эта категория объяснений всегда недостаточна. С другой стороны, я не вижу никакой эмоциональной связи между звуковыми образами, которые мне удалось создать посредством такого материала, постоянно реинвестируемого во вновь производимые комбинации, и этим печальным эпизодом (повторяю, значительно более поздним) семейной хроники. Тем не менее связь быть должна. И по меньшей мере структурно она теперь установлена, благодаря сближению, только что возникшему под моим пером.
Что до безумной отеческой любви — само собой разумеется, кровосмесительной, — которую внушила к себе Катрин уже во время нашей первой встречи, то моя мать удивлялась (и, конечно, беспокоилась), как она могла возникнуть одновременно с работой над «Соглядатаем», где рано развившаяся девочка играет совсем иную роль. Но в данном случае, напротив, лично мне кажется, что связь очевидна. Ибо этот роман, который мама считала ужасным, с моей точки зрения, невзирая ни на что, освящен жгучей, безграничной, не знающей меры любовной страстью.
«Соглядатай» был напечатан весной пятьдесят пятого года все тем же издательством «Минюи». Большие куски романа появились в двух последовавших один за другим выпусках начавшего тогда выходить «Нувель НРФ». В отличие от того, что случилось с «Резинками» — романом, в продолжение двух лет остававшимся почти не замеченным на рынке и привлекшим внимание лишь таких редких книжников, как Барт и Кейроль, эта новая книжка уже в день своего появления была удостоена небольшого скандальчика, устроенного ее ярыми сторонниками, а также откровенными и злыми на язык противниками, то есть именно того, что в Париже необходимо дабы сделать кому-нибудь имя в республике, называемой беллетристикой. Этим нежданно-негаданно пролившимся на меня светом я обязан главным образом Жоржу Батаю и Большой премии в области литературной критики (в ту пору награды весьма важной как из-за авторитета присуждавшего ее жюри, так и из-за списка ранее ею удостоенных, в числе которых значились Камю с Франсуазой Саган).
Премия была вручена в мае месяце на собрании специалистов, естественно, антагонистов. Мою кандидатуру поддерживали Батай, Бланшо, Полан и кое-кто еще. Против нее выступил весь синклит великих критиков-академиков, ведших в литературных ежедневных и прочих периодических литературных изданиях рубрики, именуемые «первым этажом», так как их статьи занимали подвалы страниц. В итоге многочасового сражения верх одержали модернисты; разъярившиеся побежденные тут же сделали мне такую рекламу, о какой только может мечтать писатель: Анри Клуар громогласно объявил о выходе из состава жюри, а тишайший Эмиль Анрио через «Монд» потребовал, чтобы меня посадили в сумасшедший дом, а мое дело направили в уголовный суд, если не в суд присяжных.