Сегодня, как и прежде, я никогда ничего не пишу и не описываю, если не вижу этот предмет перед глазами, если он не предстает перед моим внутренним взором почти материально. Вот так превращается в нечто вечное сейчас, в эту минуту, размеренное, монотонное падение белых неосязаемых пятнышек, что движутся сверху вниз, все с одинаковой скоростью, безмятежно, спокойно, как будто чья-то невидимая рука разбрасывает их по поверхности театрального занавеса, еще только создаваемого другой невидимой рукой, которая мягко и бесшумно движет уток с нитями, направляя его откуда-то сверху, из-под колосников, находящихся вне поля зрения. И однако же, несмотря на бесконечное падение снежинок, кажется, что уже довольно толстый слой снега, покрывающий безлюдную, пустую сцену, притихшие безлюдные улицы, палубу покинутого экипажем судна, мой письменный стол писателя, нисколько не увеличивается.
Два прилагательных уже с первых страниц так и просятся на кончик пера: зыбкий и чрезмерный. Я уже употреблял их. И это произошло отнюдь не случайно и отнюдь не из-за преступного недосмотра. Чрезмерность эффекта присутствия, как бы заставляя застыть некие предметы и оставляя их в подвешенном состоянии (этот снег, что падает сейчас, неподвижен, он словно застыл и завис над зимним пейзажем, который я вижу из моего окна, представляет собой стоп-кадр, чистый экран, белую страницу), не имеет на самом деле ничего равного в своей ничтожной и смехотворной точности, кроме зыбкости связей, объединяющих картины и образы между собой — образы странствующих рыцарей или затонувших кораблей, — связей, как бы придающих этим картинам и образам возможные значения, впрочем, постоянно подвергающиеся сомнению и отвергаемые, ибо они похожи на хлопья пены, что выносит на берег волна, затем приподнимает на мгновение и грозит тотчас поглотить, столь они хрупки, мимолетны, ненадежны и зависят от прихотливой игры случая.
Итак, снова Черный дом, после настоящего «потопа» из мокрого, полу-растаявшего снега. Небо сейчас очень переменчиво, облака быстро несутся с запада на восток, и само небо будто расколото, разбито на куски и осколки: темные, очень темные тучи со свинцовым отблеском чередуются с более светлыми, сероватыми разрывами, по краям озаренными золотистым сиянием.
Под этим светом промокшего и продрогшего предвесенья все предметы открывающейся моему взору картины поблескивают как-то уж слишком ярко, чересчур, что кажется даже подозрительным: порыжевшие прошлогодние листья, почти еще не поврежденные, с четкими контурами, образующие плотный мокрый ковер на земле по обе стороны от центральной аллеи, еще более раскисшей и превратившейся в лужу жидкой грязи, где оставили свои почти волшебные отпечатки копыта лошадей; замерзшие капельки, превращенные в хрустальные подвески на стеблях кое-где уцелевших злаков, иссушенных зимой и согнутых в дугу, и, наконец, над всем и вся — голые, воздетые вверх ветви огромных старых буков, стоящих сейчас как раз против света, так что каждая чернильно-черная ветвь этой сложной запутанной системы не теряется, а выделяется особо.
Там, в глубине, мрачный фасад большого дома кажется еще более темным, он буквально размок от потоков воды, придающей влажному граниту угольно-черный цвет, отчего еще отчетливее выделяются высокие окна с мелкими стеклами на втором этаже, эти подобия разбитых зеркал, чьи грубоватые толстые стекла отражают блики, отбрасываемые изменчивыми, лохматыми тучами, и сами посылают им свои собственные. Отчасти это похоже на то, как если бы «кони бледные» нападали, а белые кони улетали в поднебесье, переворачивались там множество раз и распадались, рассыпались в прах, вернее, в дым. Но внезапно, во время краткого интервала между двумя просветами, небо перестает отражаться в оконных стеклах и уступает место тому, что находится за стеклом, то есть в глубине комнаты; и в окне появляется лицо мужчины — тонкие усики, нос с горбинкой, глубоко посаженные глаза, — в котором припозднившийся гость без труда, несмотря на приличное расстояние и искаженные оконным переплетом черты, узнает суровые, строгие, даже жесткие черты Анри де Коринта, застывшего у окна и словно подстерегающего кого-то или настороженно ожидающего чего-то.
Граф Анри встал, должно быть, из-за письменного стола, чтобы взглянуть, что творится в природе и какова погода, не находя себе места от тревоги и нетерпения в надежде увидеть в конце аллеи приближающегося курьера с известием, которого ждут сегодня вечером. Однако взгляд его, похоже, обращен вовсе не вниз, на грязную раскисшую центральную аллею, а, напротив, вверх, к столь похожим на призраки рыцарей облакам, проносящимся там, в вышине, с развернутыми стягами и штандартами, с развевающимися длинными волосами, похожими на женские распущенные волосы. Потом граф обращает свой взор на рассыпанные по всей поверхности письменного стола бумаги, белые прямоугольники обычного формата, сплошь испещренные записями, сделанными тонким почерком. Записи сделаны черными чернилами и изобилуют помарками и подчистками. Бумаги эти — черновики рукописи, работе над которой он в течение долгих лет посвящает большую часть своего свободного времени, рукописи, единственный экземпляр окончательного варианта которой уничтожит на до сих пор оспариваемых крайне противоречивых условиях известный парижский издатель (как я уже сообщал в первом томе этих мемуаров), вынудив таким образом наследников предпринять весьма тяжкий труд с весьма сомнительной надеждой на успех, труд по восстановлению рукописи на основе разрозненных и противоречащих друг другу отрывков, незаконченных, многочисленных, но, однако же, их множество отнюдь не гарантирует от того, что в них есть все необходимые части и детали, напротив, именно эта множественность и таит в себе опасность того, что в них нет очень важных подробностей, в том числе и основополагающих элементов. Рядом с письменным столом, изящно украшенным разбросанными в беспорядке листками, образующими кое-где довольно плотный коврик, возвышается массивный зеркальный шкаф, и в его зеркале отражаюсь я сам, столь плохо различимый в полумраке комнаты, что мне при первом взгляде даже показалось, будто в противоположном углу я вижу какого-то незнакомца, чужака, бесшумно и незаметно проникшего ко мне, когда я стоял, повернувшись лицом к окну. Кстати, когда любой посетитель видит гладкие, сложенные из плотно пригнанных друг к другу серых гранитных плит стены моей дворянской усадьбы, простые, лишенные каких бы то ни было украшений и излишеств, он, с какой бы стороны ни приблизился к массивному сооружению, бывает поражен его видом, в особенности из-за очень высоких окон, через которые во внутренние помещения должно было бы проникать вполне достаточно света. Таково, по крайней мере, первое впечатление посетителя. Но как только он оказывается внутри, входит в одну из комнат или служб, так тотчас же, напротив, бывает поражен тем полумраком, что вечно царит здесь даже днем, даже в хорошую погоду, даже в те весенние дни, когда совсем близкие к дому буки еще не покрылись листвой.