Выбрать главу

Де Коринт оторвал перо от листа, поднял глаза на черные ветви буков, баюкающих в потоках воздуха свои уже давно опавшие и еще не существующие листья, и его лицо вдруг приняло какое-то мечтательное выражение. Он чисто машинально сделал правой рукой легкое движение, и гладкое «тело» столь привычной ему ручки с вечным пером скользнуло между указательным и средним пальцами, но рука тотчас же сама собой сжалась, так что веретенообразная вещица из черной пластмассы, украшенная золотым колечком, застряла в ложбинке у большого пальца. Можно подумать, что сейчас он предается каким-то несбыточным мечтам, что он следит взглядом за каким-то призраком, какой-то химерой, что движется где-то там, далеко, задумчиво покачиваясь в седле, пересекая погруженные во мрак ланды во главе обессилевших от долгого перехода драгун. Призрак скользит в темноте, в вечерних сумерках, и разбитые копыта сорока совершенно выдохшихся лошадей стучат, натыкаясь на разбросанные среди вереска камни, почти незаметные из-за темноты. Или, быть может, его взгляд преследует во мраке ночи вновь оставшегося в одиночестве всадника, что открыто, ни от кого не прячась, несется по прямой, ровной дороге, обсаженной там и сям молодыми тополями, искалеченными и обезглавленными в ходе недавних сражений, тополями, чьи изломанные ветви едва-едва выделяются на фоне чернильно-черного ночного неба.

Де Коринт, однако же, опускает глаза и вновь созерцает свой письменный стол. Он пристально смотрит на лежащий перед ним исписанный его рукой листок, треть которого заполнена дюжиной черных строчек, начертанных тонким, изящным, ровным почерком. Посредине последней фразы, как раз после слова «здесь» он вставляет слова «в свой черед», перечитывает новый вариант текста, беззвучно шевеля губами, задумывается еще на минуту и затем медленно зачеркивает только что вставленные слова. Потом перо из сплава золота с медью, отливающее красноватым, перо этой старой, даже старинной ручки-самописки с давным-давно сломанным механизмом, перо, которое время от времени приходится макать в небольшую чернильницу-непроливашку, вновь опускается на страницу и продолжает свой бег по бумаге, прилежно поскрипывая: «Осознавать самого себя самым великим, даже единственным великим и в любом случае последним из великих — вот в чем состоит смысл его существования, вот что является острием его разящей шпаги, вот в чем состоит его отсутствие чувства меры. Но чтобы достичь в будущем подобной славы, чтобы быть признанным таковым грядущими поколениями, он не может удовлетвориться и ограничиться тем, что лучше, чем другие, равные ему по таланту люди, станет исполнять законы человеческого общества, что станет лучше, чем равные ему, следовать сводам правил мышления и письма, нет, напротив, он должен нарушать все правила, он должен преступить эти законы. Ибо недостаточно стать победителем в одном поединке — пусть даже смертельном, — поединке, где правила были установлены не самим художником, а каким-то другим лицом (монархом, членами парламента или богом), последний писатель соразмеряет свои желания и стремления с необходимостью стать единственным творцом всякого писаного закона, всех священных скрижалей заветов, которыми я буду размахивать и потрясать перед всем миром как (далее идет неразборчиво написанное слово, но вполне возможно и следующее прочтение) орифламмой, чтобы потом осквернить ее со смехом, болью, с…»