Я посвятил также два летних месяца в этом году сооружению в Мениле грота с фонтаном, украшенным статуей нимфы. Сооружал я его в северном углу восточного водоема, как раз там, где в течение двадцати пяти лет громоздились в зарослях крапивы увитые диким плющом грубо обработанные камни, когда-то кем-то даже сложенные вместе в подобие грота, но впоследствии кем-то разбросанные и даже раздробленные. Лежали они бесформенной грудой неподалеку от бренных останков старого пресса для изготовления сидра — каждый из этих трех «сегментов» весил около тонны, — словно брошенных кем-то на полдороге в небольшом лесочке. Там я нашел также и остатки старой канализации, то есть железные трубы, проложенные под землей и подводившие воду из естественного источника. Похоже, это были остатки чьего-то неосуществленного плана (воплощению коего в жизнь в действительности помешала война, как подтвердила мою догадку хозяйка соседней фермы, бывавшая в этих местах задолго до меня), а я в течение этих пяти пятилетий мечтал соединить воедино разрозненные части этого несостоявшегося проекта и, положась на волю Провидения, то есть не придумывая собственного конкретного плана, создать из них некое гармоничное сооружение, в то же время соответствующее очарованию этих мест.
И вот теперь лестница из массивных, но не слишком аккуратно обработанных камней, а, напротив, скорее шероховатых и прихотливо изломанных, ведет прямо к кромке воды, а небольшая статуя нимфы в стиле начала века, изящной и наивно-чувственной, стоит на возвышении, образованном тремя вогнутыми ступеньками, что покоятся на выстланном красивыми плитами из сланца основании овальной формы, на другом краю которого бьет фонтан, чьи струи сначала образуют дугу, а затем низвергаются двумя маленькими водопадами на дробленые камни, чтобы потом затеряться среди зарослей дикой мяты, ирисов, аира и калужниц. Все мое сооружение так чудесно вписалось в пейзаж, что кажется, будто оно существовало здесь всегда.
И вот внезапно, посреди вновь обретенных в университете спокойствия и тишины, среди мирных равнин Среднего Запада, в разгар так называемого индейского лета, я снова и со вновь обретенным удовольствием, столь же сильным, как и прежде, соединяю разрозненные нити моего повествования, брошенные мной среди крапивы и побегов плюща. И прежде всего перед моим взором возникает образ моего отца.
Вот он, одинокий всадник, скачет по прямой и ровной дороге, плохо замощенной, довольно узкой, кое-где обсаженной молодыми тополями, изуродованными в ходе недавних боев, тополями, чьи голые ветви, изломанные и бессильно обвисшие, внезапно выплывают из тумана в призрачном, каком-то унылом свете ночи.
Должно быть, все это происходит в начале войны, где-то в середине ноября 1914 года, но я не знаю, на каком именно участке фронта. Несомненно, сейчас полнолуние, однако белый диск ночного светила совсем не виден — хотя бы подернутый дымкой — на однообразно низком небосводе, затянутом тяжелыми, пушистыми, даже какими-то ватными облаками. Во многих местах дорогу всаднику как бы преграждают клочья тумана, в которых тонут обочины и изувеченные, израненные нижние части стволов деревьев. Иногда эти клочья тумана цепляются за изломанные, искривленные ветви, за обрубки сучьев, которые можно сравнить с культями человеческих рук, повисают в развилках стволов, словно изодранные на мелкие клочья паруса. Иногда туман, кстати, так сгущается, что всадник не видит даже ушей своего скакуна.
Но вот в единый миг среди медленно ползущих клочьев тумана образуется просвет, так как слабое дыхание ночного ветерка или просто движение воздуха ненадолго разогнало туман, и в этом просвете всадник видит слева, совсем рядом, буквально бок о бок, какого-то старика, что идет прямо по самой середине дороги, где полузасохшая грязь заполняет бесчисленные рытвины и ухабы между выступающими булыжниками. Однако старик, похоже, не чувствует ни малейшего неудобства, вышагивая по столь неровной поверхности в своих деревянных башмаках и не глядя себе под ноги. Высокий и тощий, прямой как палка, он идет твердым размеренным шагом с той же скоростью, с которой движется вороная кобыла, несмотря на то, что время от времени все его негибкое, будто одеревенелое тело сотрясает дрожь, и он покачивается, словно вот-вот рухнет. Но он продолжает свой путь, по-прежнему глядя прямо перед собой, не убыстряя, но и не замедляя шаг. На левом плече он с большим чувством собственного достоинства несет косу, с какими обычно ходят жнецы.