Выбрать главу

— А ведь я где-то читал, — сказал, приподнявшись на локтях, Иван, — что для голодающего человека хлеб хуже яда. Правда это или нет?

— Ладно, Ваня, спи, — сказал я ему, — завтра ним лететь. — А сам подумал, что, действительно, как бы старику от этого подарка не было худо.

Мы проснулись от стука в дверь. Это был Саша. Он уже приехал за нами. Было позднее утро. В голубом небе неподвижно висели позолоченные солнцем облака. На соседней крыше искрились сосульки. Хороший день! Мы быстро оделись и, чтобы не встречаться с хозяйкой (еще позовет завтракать!), потихоньку вышли на лестницу.

На втором этаже в сторожке было трое. Лица возбужденные, будто что-то стряслось необычное. Один из них, опираясь плечом о косяк двери, говорил:

— Ну вот, понимаете? Замок на месте, пломба, сургучная печать, все целое, а он…

Мы прошли мимо, сказали «доброе утро», вслед затем — «до свидания» и стали спускаться вниз. Шагая по ступеням, я машинально прислушивался к словам говорившего.

— Да, так вот: все, значит, цело, а у него полный рот набит. Ест что-то, и еще в кармане. Откуда взял? Ограбил склад? Говорит: «Летчик дал». Ищи дурака! Кто поверит? Ну, конечно, все отобрали, взвесили, а его «на губу». Будет сидеть, пока не признается…

Содержание этих слов до меня дошло не сразу. Только выйдя во двор и увидев другого часового, я вдруг осознал смысл услышанного. Круто повернувшись и прыгая через две ступеньки, я помчался вверх. Влетел, запыхавшись, и с ходу выпалил:

— Часовой, который ночью стоял, где он? Мы отдали ему свои порции ужина!..

Сидевшие в каморке приподнялись, глядя на меня в неописуемым изумлением.

Эх, капитан, капитан!

И вот мы снова летим в Ленинград. Во всеоружии.

— Ваня, ты хлеб уложил?

— Уложил.

— И консервы?

— И консервы.

— Отлично!

Еще бы! Наш багажник забит до отказа. Сухой паек, Хлеб, сухари, Даже репчатый лук, который Ваня раздобыл где-то, в одном из наших полетов на юг.

— Витамин! — сказал Ваня, укладывая связку. — Чудо! Ленинградцы будут на седьмом небе.

Стоит апрель. Но он мне не нравится, этот вероломный месяц. Два дня назад над аэродромом свирепствовала такая пурга, что самолеты пришлось откапывать. А вчера как-то сразу потеплело. Снег осел, стал тяжелым, зернистым, как саго. Впрочем, мы летим на север, а там должно быть значительно прохладней.

Приехал фельдъегерь — тот же Фома Кузьмич. Мы встречаем его как старого знакомого. Смеясь, подсаживаем в самолет. С возгласом «эй, ухнем!» подталкиваем сзади в неуклюжий овчинный тулуп. Фома Кузьмич ворчит, как медведь, топорща в сдержанной улыбке усы.

Взлетаем. Берем курс на Тихвин. Небо почти очистилось от облаков, и тепло солнечных лучей ощущается основательно.

Внизу под нами все в сказочном блеске: снег, снег, снег. Нетронутая белизна. Темно-зеленый бор повеселел. А на опушке березки собрались, размахивают голыми ветвями по ветру. Вспыхивают на солнце сосульки, свисающие с деревенских крыш. Черными лоскутками носятся вокруг церквей грачиные стаи. Весна идет. На сердце тревожно…

Тихвинский аэродром нам не понравился. Снег расползался под ногами хрустящей влажной кашицей. Фома Кузьмич сидел нахохлившись в самолете. И хотел бы выйти, да нельзя. Он — в валенках. А калоши не взял. Вот беда!

Я тороплю шофера-заправщика:

— Петрович, скорей, скорей! Как бы нам здесь не застрять.

Петрович молчит, с сердцем выключает насос и, криво улыбаясь, поглядывает на противоположную сторону аэродрома, где летчики-истребители, собравшись вокруг командира, о чем-то спорят.

— Полет-то важный небось? — спрашивает заправщик у Кузьмича.

— У нас все полеты важные, — нехотя отвечает фельдъегерь. — Кровь из носу, а доставить надо. Так мне сказали, когда я выезжал.

Меня тоже предупреждали о важности полета. И по этому поводу у нас с командиром был разговор.

— Доставить нужно обязательно, — сказал командир, придвигая мне бумажку. — Вот, читай: «При любых обстоятельствах», но без сопровождении не ходить, даже если будут подходящие условия полета. Понял? Распишись.

Заправка кончилась.

— Зря все это! — неожиданно сказал шофер, укладывая шланг.

— Что зря?

— Да вот — заправка. Никуда вы не полетите. — Петрович ткнул носком сапога в мокрый снег. — У нашего, этого… — он кивнул в сторону летчиков-истребителей, — баба здесь, и все такое. И лететь ему в Ленинград нет никакого резона. Аэродром — вон он — часа через три раскиснет совсем. И тогда лафа! Сиди, жди, когда снег сойдет и травка появится. А в Ленинграде-то воевать по-настоящему придется. — Петрович с сердцем плюнул в крупчатый снег. — Тьфу ты, прости господи, говорить-то тошно! Ребята, видите, спорят. Он не хочет.