Выбрать главу

Рыжая кобыла умела скакать, ее можно было запрягать в коляску, и она была прекрасна. И это было важно для меня. Золотистым отблеском светилась ее рыжевато-бурая шерсть. Каждый волосок ее блестел, и вся она сияла красотой. Если бы у нее были жеребята, моя слава барышника еще больше бы возросла и в семье, и в деревне, но жеребят у нее не было, слишком долго ее не использовали как племенную кобылу, и теперь она больше не могла жеребиться.

Отец разъезжал с хлебным фургоном по окрестным деревням и любил похвастать своей кобылой, ее широким шагом, ее неутомимой рысью, и все было хорошо, и все были довольны лошадью.

Пришло лето. Прошло лето. Народились серые оводы-буты. Они сосали лошадиную кровь — особый род оводов, питающихся кровью лошадей. Они производили потомство и исчезали. Деревья и кусты производили листья и роняли их осенью. И мы называли листья палым листом. Весной распускались новые листья, и они тоже старели за лето и становились палым листом, и падали, и казалось, все повторяется: и оводы, и листья, но каждое лето это были другие оводы и другие листья, просто мы не чутки и легковерны.

И наша кобыла старилась под своим золотым глянцем. Она стала уже не такой выносливой, как прежде, и однажды судьба ее в образе пьяницы — завсегдатая трактира — выглянула из окна и крикнула: «Не задирай нос, пекарь, перед бутылкой все мы равны!» Из уважения к своим покупателям отец не мог оставить этот призыв втуне.

Был холодный и ясный мартовский день, в такой день приятно выпить грогу или пива, и тракененская кобыла, разгоряченная поездками с хлебным фургоном, осталась стоять ничем не покрытой на обжигающем ледяном ветру у дверей трактира.

Лошадь заболела. У нее обострился ревматизм, она волочила зад. И хотя я знаю, что у лошади не зад, а круп, я все же пишу «зад».

И за это я прошу прощения у всех лошадников, у всех членов скаковых и коннозаводческих обществ, ведь читателей у меня много, и я хочу, чтобы они меня поняли, а они не поймут, если я буду писать на жаргоне разных профессий, например на языке охотников называть заячий хвост репейком, пучком и цветком.

Я не в обиде на зеленые мундиры за то, что они воротят нос от меня, обыкновенного человека, и я заранее прошу прощения у спортсменов, что не прибегаю к их профессиональному жаргону, ибо я считаю дадаизм декадентщиной и стою на том.

Дедушка утверждал, что лошадь заболела по вине отца: он ничем не укрыл разгоряченную кобылу и слишком долго продержал ее у трактирных дверей. Вина виной, а беда бедой — смерть всегда требует причины, и дедушке не к чему было так бушевать. «Век живучи, спотыкнешься идучи», — говорят в наших краях, и в этих словах заключена мудрость, добытая опытом: оплошность и недогляд, которыми ты попрекаешь соседа, словно тебе дано право судить его, может статься, уже на пути к тебе самому, и рано или поздно они настигнут и тебя, и ты тоже в чем-нибудь оплошаешь и за чем-нибудь недоглядишь.

Дедушка натирал лошадь камфарным спиртом, обкладывал ее компрессами из глины, он испробовал все свое искусство коновала, но ничего не помогло. Глаза нашей тракененской кобылы погрустнели, и вместе со здоровьем погасло золотое сияние ее шерсти. Смерть уже приступила к таинству завершения жизни, она засела в крови и в мускулах кобылы и начала разрушать ее изнутри…

Наступила пора отвести нашу рыжую кобылу к живодеру на пустырь возле стеклодувного завода, но кто, кто поведет ее туда?

Дедушка не хотел сопровождать ее в этот крестный путь. Отец был занят. Бабушка считала, что сопровождать кобылу в крестный путь на живодерню не женское дело. Оставался только один человек, и этим человеком был я, и я гордился тем, что дедушка полагал во мне достаточно мужской твердости для похода на живодерню.

Я засунул в карман два куска хлеба с маслом, надел картуз и пошел в конюшню. Я взял из рук деда веревку, но смотреть на кобылу не мог и уставился взглядом в распахнутые ворота. Я вел себя, как обычно ведет себя человек при встрече с бедой: я смотрел мимо, а как знать, погляди я прямо в лицо беде, может быть, и научился бы чему-то. Но человек предпочитает смотреть в будущее, и будущее видится ему без невзгод и без несчастий, а между тем из ближайшей ямы на дороге уже светится красный огонек его следующего несчастья, и очень может быть, он сумел бы обойти его, если б внимательнее пригляделся к предыдущему.

У холма ветряной мельницы веревка натянулась. Я был вынужден оглянуться: кобыла смотрела назад, на ярко-желтое здание пекарни. Она словно чувствовала, что ее ждет. Если б я спросил деда, знает ли об этом кобыла, он ответил бы: «Она знает». Дедушка мой был простым крестьянином, и его утверждение может показаться сомнительным, но так же простодушен был и некий Томас Манн, утверждая, что трансцендентное — врожденный опыт — дано прежде всего животным. Вероятно, он откуда-то узнал об этом. Я верю поэтам так же, как ученым, и не стесняюсь этого, потому что знаю, что в каждом настоящем ученом скрывается поэт, а в каждом настоящем поэте — ученый, и настоящие ученые знают, что их гипотезы суть поэтические предчувствия, а настоящие поэты — что их предчувствия суть недоказанные гипотезы, и многообразие явлений не сбивает с толку ни тех, ни других и не заставляет их считать друг друга противниками.