Пятнадцатого октября Гари составил окончательный вариант завещания{839}, в котором называл единственным наследником своего сына Александра Диего, при этом право на получение части доходов от его имущества переходило к Лейле Шеллаби. Помимо этого, Гари обязал наследников выплачивать пожизненную ренту его первой жене Лесли Бланш-Гари.
Устав от осторожности и осмотрительности, Ромен Гари подумывал перед смертью, не раскрыть ли тайну Эмиля Ажара, но при мысли об объяснениях, которые пришлось бы давать налоговой службе, ему становилось страшно, ведь часть доходов от книг Эмиля Ажара шла Полю Павловичу. Необходимость хранить секрет, продолжать лгать, постоянно держать ситуацию под контролем воспринималась им очень драматично. Гари оказался в полной зависимости от своего окружения. Любой может его эксплуатировать, угрожая скандалом, который втопчет в грязь честь французской армии, честь ордена Освобождения. Его назовут мерзавцем, подлецом. Он будет раздавлен, унижен, уничтожен. Гари разговаривал с матерью, которая давно была мертва, но ее голос никогда не умолкал у него внутри. Он ждал, что ему непременно подложат бомбу или как-нибудь отыграются на сыне. Рене Ажид пытался привести Гари в чувство: «Ну, знаешь, Ромен, ты преувеличиваешь!»{840}
«А ведь я, — продолжал Гари, — заслужил бы Нобелевскую премию, если бы стало известно, что Ромен Гари и Эмиль Ажар — одно и то же лицо. Но я вынужден скрываться, как преступник». Рене Ажид предложил ему раскрыть тайну, согласовав это с Полем Павловичем. Но Павлович наотрез отказался — в таком случае он снова стал бы никому не известен, его стали бы все чураться. Гари сказал Рене, что если ситуация не изменится, то лучше умереть прямо сейчас. Врачам было непросто справляться с перепадами его настроения: с одной стороны, нужно было снять возбуждение, а с другой — поднять пациенту настроение. В первый раз в жизни Гари не мог сконцентрироваться на работе, возможно, потому, что сомневался в собственных силах. Он заявил как-то Люку Бальбону, журналисту и преподавателю физической культуры, который по утрам делал с ним зарядку: «Знаете, как писатель я ничто. Не стоило мне браться за это дело».
В самом конце октября репортер журнала «Экспресс» Гийемет де Серинье захотела взять интервью у Ромена Гари. Дверь открыла Лейла Шеллаби; Гари принял Гийемет в небольшой гостиной, стены которой были обтянуты плиссированным шелком — работа его подруги Мариэллы Бертеас.
«Вы хорошо сделали, что сразу пришли, — сказал он. — Завтра меня здесь, скорее всего, не было бы»{841}. Он собирался на Маврикий — навестить своего друга Мориса Патюро, потом в Женеву, к Сюзанне Салмановиц, и наконец в Нью-Йорк{842}.
На вопрос о том, хотел бы он в один прекрасный день исчезнуть, ничего не взяв с собой, Гари ответил, как теперь представляется, уклончиво: «Раньше я действительно любил порой уходить по-английски. На этот раз в моем кабинете наведен полный порядок, чемоданы собраны — у меня было достаточно времени, чтобы приготовиться». Здесь вспоминается предсказание, которое получил старик Соломон Рубинштейн из «Страхов царя Соломона»: ему предстоит очень, очень долгое путешествие…
Когда Гийемет де Серинье спросила Гари о том, почему он столь болезненно воспринимает критику, тот едва не признался, что как писатель ведет двойную жизнь. «Так или иначе, я сразу понял, что многое претерплю от критиков. Они любят произведения, которые отлиты в целостную форму. А такие шизофренические творения, как мои, словно написанные разными авторами, резко усложняют им задачу!»
Гари был убежден, что журналистка пришла к нему как к представителю еврейской общины в связи с терактом 3 октября на улице Коперник, в результате которого погибло четыре человека и двадцать были ранены. А он не хотел, чтобы его считали евреем, который может действовать от имени своих единоверцев.
«Он поклялся себе как можно скорее выставить меня за дверь и даже приготовил для меня текст, аккуратно отпечатанный на машинке, <…> в котором развивалась мысль о том, что он никогда не писал ни о ком, кроме себя, — напишет Гийемет де Серинье в своей статье. — Я объяснила Гари, что единственной причиной моего визита было уважение к его творчеству и к его прошлому „Товарища освобождения“, кем был и мой отец».{843} Он вскочил с места: «Почему вы сразу мне об этом не сказали?.. „Свободная Франция“, — поведал он мне позже, это единственное объединение, к которому я когда-либо принадлежал. Это братство, подобного которому я не видел больше нигде».