Сопоставляя обоих прославленных сынов Индии, Роллан не- раз задумывался и над тем, как неодинаково сложились их судьбы. Рабиндранат Тагор, всемирно почитаемый и признанный, мог совершать триумфальные путешествия по разным странам в то время, как Ганди подвергался репрессиям, объявлял голодовки, терпел лишения, не отделяя себя от своего угнетенного и тяжко бедствующего народа.
«В пантеоне великих душ есть место для Тагора и для Ганди, — писал Роллан в 1925 году индийскому ученому и литератору Калидасу Нагу. — Каждый из них спасает существенную часть нашего общего человеческого достояния».
Проблемы жизни и культуры Индии, ее исторический опыт, значение этого опыта для других стран мира — все это продолжало живо занимать Роллана на протяжении двадцатых годов. Но его интересы не замыкались в пределы Индии. Среди его корреспондентов и гостей бывали представители японской, китайской интеллигенции. В круг его друзей постепенно вошли ученые и общественные деятели Мексики, Аргентины, Перу.
«Первое слово моей программы… интернационализм». Так думал и писал Роллан еще во время первой мировой войны. Националистическая исключительность и узость были ему отвратительны, откуда бы они ни исходили.
Он не хотел мириться с подобными настроениями и тогда, когда сталкивался с ними у представителей восточных народов, порабощенных империализмом. Он писал Калидасу Нагу 30 сентября 1926 года:
«Сознаюсь, я огорчен, оттого что вижу, какую дурацкую, ребячливую националистическую спесь проявляют теперь молодые индийцы в Европе. Еще ничему не научившись в Европе, они стараются демонстрировать свое презрение к ней. Быть может, их опьянили наши собственные слова, — мои слова. Они недооценивают духовную и моральную силу Европы. Они возомнили себя высшей расой, которая должна вернуть себе господство… Не для того же мы, в самом деле, положили всю жизнь на борьбу с националистами нашей Европы, с молодыми петухами из «Аксьон франсез», чтобы найти у тех, кого мы хотим защищать, у великих угнетенных народов, те же самые уродства духа! Впрочем — это еще одно доказательство единства человеческого рода…»*
Несравненно более острый гнев и тревогу вызывало у Ромена Роллана зарождение реакционных диктаторских режимов в самой Европе. Его волновали судьбы Венгрии, придавленной сапогом Хорти, возмущал белый террор в Балканских странах.
Особенно болезненно поразило его, насколько быстро поддалась фашизму горячо любимая им Италия.
Он писал Софии Бертолини 27 июля 1922 года — за три месяца до официального прихода Муссолини к власти:
«Что до меня, давно уже я не был в Италии, и хотел бы увидеть ее снова: но гнусные бесчинства фашистов, которые непрерывно будоражат эту дорогую мне страну, удручают и отталкивают меня. — Не исключено, что подобные же движения возникнут, немного позже, и во Франции. — Все народы сегодня друг друга стоят. Немногого стоят. — Остается убежище внутренней жизни. Там для нас — Бог».
31 декабря он писал ей же:
«Как вы и думали, я не питаю ни малейшей симпатии к Муссолини и фашизму. Даже если оставить в стороне мои личные чувства, — боюсь, что Италии суждены большие страдания. Всегда очень опасный симптом, если нация отдает себя в руки одного человека, пусть даже и умного».
Гораздо большей определенностью тона отличается письмо, адресованное Альфонсу де Шатобриану 15 августа этого же года:
«Фашизм уже царствует в Италии. Национализм для него — лишь маска. Он — орудие промышленной и финансовой олигархии, которая берет пример с американских магнатов, с их частных армий, с их прессы и правосудия, сведенных на нет. Уэллс хорошо предсказал эту диктатуру плутократии в романе «Когда спящий проснется». Мы, наверное, еще увидим, как она попытается воцариться и во Франции. Нашим детям некогда будет скучать. Им придется бороться»*.
Когда Роллан писал эти строки, он никак не мог предположить, что его друг «Шато» в конце тридцатых годов поддастся заразе фашизма и будет в годы второй мировой войны сотрудничать с оккупантами, врагами Франции. Не мог предвидеть он и того, что через одиннадцать лет фашизм невозбранно восторжествует на родине Бетховена и Жан-Кристофа. Но он чувствовал в фашизме, этой новой страшной форме «диктатуры плутократии», громадное зло, международное по своим масштабам. Минорно-пассивные ноты в письме к Софии явно были данью преходящим тяжелым настроениям; нет, Роллан не собирался прятаться в «убежище внутренней жизни», он понимал, что с фашизмом необходимо вести беспощадную борьбу.