Выбрать главу

Мы отстаиваем наследие Революции 89-го года, которую вам угодно презирать, якобы от нашего имени. Конечно, она осталась незавершенной, — внешние обстоятельства вывели ее из первоначального русла, сами участники ее предали; но она явилась естественным и здоровым цветением нашей истории, исходной точкой последующего развития. Она обновила душу мира; она и по сей день остается единственным нашим жизнетворящим началом, гораздо более активным, чем католицизм, который, чтобы выжить, был и еще будет вынужден на нее опираться. Беды нашего века, тревоги, от которых он страдает, проистекают оттого, что порыв Революции все время разбивался реакциями разного рода; все вопросы остаются нерешенными, и надо, чтобы эта пружина, вопреки всему, снова начала действовать и чтобы великое дело было доведено до конца. Оно осуществится, мы приветствуем его пробуждение, предвестником которого мы считаем и нынешнюю ярость контрреволюции, способной лишь стимулировать новый подъем нашей веры. Упаси нас Бог отречься от Революции! Это значило бы — отрекаться от собственных двадцати лет под тем предлогом, что мир не соответствует нашим надеждам. Нет — правы наши двадцать лет, вступающие в единоборство с миром. А если мир не соответствует нашей воле, то в нашей воле — его переделать»*.

«Наши двадцать лет» — как это понимать? Когда Роллан писал это письмо, ему уже перевалило за тридцать. Но он чувствовал себя тесно связанным со своими студентами-друзьями, считал себя вправе говорить от их имени.

Французская революция XVIII века — в этом Роллан был глубоко убежден — представляла для народов Европы не просто величественный эпизод прошлого. Она выдвинула перед всем человечеством задачи, которые остались неосуществленными, — пришла пора их осуществить. Идеологи реакции атаковали духовное наследие революции (Поль Бурже на место лозунга «Свобода, равенство, братство» выдвигал другую триаду: «Дисциплина, иерархия, милосердие»). Роллану хотелось, чтобы это наследие помогло современникам преобразовать жизнь на подлинно человеческих началах.

Родные Роллана со стороны жены постепенно начинали тревожиться, не слишком ли много сил тратит он и на сценические опыты и на изучение Французской революции? Ведь как драматург он то и дело терпит неудачи, а занятия историей Французской революции не могут способствовать успешной ученой карьере. Мишель Бреаль деликатно предостерегал зятя: заниматься этим историческим периодом небезопасно для душевного здоровья. Ведь не зря в Национальной библиотеке так часто смещают служащих в отделении документов революции, — те, кто работает там слишком долго, сбиваются с пути…

Разногласия с семьей жены возникли у Роллана и по другому поводу. В 1897–1898 годах вся Франция была охвачена возбуждением в связи с делом Дрейфуса. На защиту капитана генерального штаба, еврея, безвинно осужденного за шпионаж, встал весь цвет интеллигенции во главе с Эмилем Золя: Анатоль Франс, Шарль-Луи Филипп, Жюль Ренар, Морис Метерлинк, Эмиль Верхарн, Клод Моне, Поль Синьяк — и многие, многие другие писатели, художники, ученые, журналисты. К дрейфусарам примкнула вся семья Бреалей, их многочисленные друзья и родичи. А Роллан к ним не примкнул.

Это на первый взгляд кажется необъяснимым. Молодой литератор, проникнутый духом бунта против прогнившего старого мира, человек с врожденным чувством справедливости, который ненавидел всяческую ложь и которого, по собственным его словам, «антисемитизм приводил в ярость», — в накаленные дни дрейфусиады оказался вне борющихся партий, не ходил на митинги, не писал статей, не подписывал коллективных петиций и воззваний. Именно в момент, когда Роллан имел повод проявить накопившуюся в нем волю к действию, возобладало то его «я», которое повелевало воздерживаться от участия в общественных распрях. Почему?

Важно иметь в виду, что расстановка общественных и идейных сил во Франции в связи с делом Дрейфуса была не столь ясной и простой, как это рисуется сегодня. Многие честные интеллигентные французы (и в их числе ближайшие родственники самого Роллана) долгое время просто не могли поверить, что военный суд вынес несправедливый приговор: влиятельные лица из кругов высшего офицерства апеллировали к патриотическим чувствам народа, ссылались на «секретное досье», которое якобы уличает Дрейфуса, но которое — во избежание немедленной войны с Германией — нельзя опубликовать. Сам Дрейфус даже и в пору своего заточения на Чертовом острове оставался не менее ярым ура-патриотом, чем его обвинители; а в числе его защитников, наряду с социалистом Жоресом, наряду с видными деятелями культуры, имелись и миллионеры-евреи и буржуазные политики, отнюдь не обладавшие моральным авторитетом. С другой стороны, некоторые видные деятели рабочего движения, включая Геда, считали, что пролетариату нечего вмешиваться во внутренние раздоры буржуазии. Сегодня ясно, насколько сектантской была такая точка зрения. Борьба дрейфусаров, начавшаяся по частному поводу, носила глубоко принципиальный характер: речь шла не просто о судьбе одного беззаконно осужденного человека, но и о самом существовании республики, над которой снова — как в дни буланжизма — нависла угроза военной диктатуры.