Выбрать главу

Он мучительно старался вспомнить, но тут вокруг произошла какая-то перемена. Шоске растерянно оглянулся и уставился на стол. Он и не заметил, как со стола исчезли закуски, в середине появился и запел самовар и уже расставили чашки и стаканы.

— А у нас и десерт есть! — вскричал чей-то веселый голос.

И растерянный Шоске увидел — несут блюдо с чем-то черным. Знакомый аромат распространился по комнате, аромат, от которого горький комок подкатил к горлу Шоске.

На блюде была ромовая баба — черная, ноздреватая, увенчанная шапкой желтого крема. Шоске в ужасе не мог оторвать от нее глаз.

— Превосходно! — послышался довольный голос Ольденбургского.

Кто-то в восторге зааплодировал.

И тогда Шоске вскричал:

— Откуда у вас ромовая баба?

Стол дружно грохнул смехом.

— Однако вы все заспали, Гартмут Иванович! — сказал Ольденбургский. — Это же вы испекли эту бабу. Пришлось вот ждать, когда вы проснетесь, без вас мы не решились ее есть.

Ужас залепил глотку Шоске, он не мог говорить, только судорожно сглатывал.

А между тем чернобородый медленно взял нож и принялся под одобрительные возгласы разрезать кекс. Нож с каким-то свистом входил в бабу, от нее отваливались жирные крошки и просыпались на блюдо.

— Умеет наш Илья Ильич резать, — гудел голос принца. — Он и скальпелем так же.

Илья Ильич! Где он слышал это имя?

Чернобородый положил ломтик ромовой бабы на блюдце и подвинул к Шоске. Тот замотал головой, в ужасе отодвинул блюдце. Но никто не обратил на это внимания — Ольденбургский опять собирался говорить.

— Господа, — с удовольствием произнес он, — признаться, не ожидал. Запах. ммм. дивный. Гартмут Иванович, вы, оказывается, искусный кондитер. Право слово, я даже при дворе. а вы в степных условиях. такое!

И он, прижмурив глаза, поднес ложечку с кусочком кекса к носу, вдыхая аромат. После чего свой ломтик ромовой бабы отправил в рот Илья Ильич. И, глядя на его жующие губы, на шевелящуюся черную бороду, Шоске вспомнил его фамилию.

— Мечников! — пролепетал он.

Тот поднял на него глаза, снова медленно кивнул.

Прошла минута, другая. За столом стучали ложечками, тянулись за добавкой. Пел самовар.

Наконец Мечников вытер губы салфеткой, произнес глубоким голосом:

— Хороша баба!

Слова эти оглушили Гартмута, потому что при их звуке он обнаружил, что позади него, в затылке, имеется дверца. Незапертая дверца, и он никогда не знал о ней, иначе бы запер на ключ. И теперь, после слов Мечникова, он почувствовал, что эта дверца отворилась и кто-то вошел внутрь него. Вошел тихо, но по-хозяйски, не снимая обуви. Гартмут ощущал, как уверенный взгляд обводит его изнутри, как новый жилец с удовольствием оглядывает чистое, выметенное жилище.

Прошло несколько мгновений, и раздался грохот упавшего тела.

Немец боком свалился со стула, лишившись чувств.

ЭПИЛОГ

В мае 1945 года Ганновер представлял собой печальное зрелище. Центр города с его средневековыми уличками, церквями, башнями, фахверковыми домами был стерт с лица земли союзнической авиацией. Город наполнился тысячами страждущих, бездомных, изувеченных.

На этом фоне семья Лоренц выглядела так, как будто ее совершенно не коснулось общее несчастье. Герберт и Марта Лоренц не лишились своей квартиры — их дом на Брандштрассе чудом уцелел во время бомбежек, даже стекла в окнах не потрескались. Никого из семьи не убило, не покалечило, не поранило осколком — только сам Герберт получил во Франции пулю в ногу, но она прошла навылет, и рана быстро зажила. Вернувшись домой, Герберт открыл пекарню, которая во время бомбежек также уцелела. Марта стала шить на дому и учила шитью семилетнюю дочку Грету. Будучи людьми сердобольными и добропорядочными прихожанами, Лоренцы по мере сил помогали тем, кто попал в беду.

Среди этих обездоленных был один примечательный старичок.

Как и Герберт, он был пекарем, но более знаменитым — до войны его пекарня пользовалась у горожан заслуженной популярностью. Нигде больше нельзя было сыскать таких пышных кренделей, такого хлеба. Но больше всего старичок прославился благодаря своим гугельхупфам. Эта сдоба стала его визитной карточкой, и, как другие пекари вывешивали над входом в свои заведения традиционные крендели, этот вывесил большой жестяной гугельхупф.

Никто не помнил, как этот человек появился в городе. И имени его никто не знал — старичок был хоть и радушный, но на разговоры не падкий. Поэтому так его и прозвали — герр Гугельхупф. Пекарня его превратилась в груду щебня вместе с другими зданиями старого центра, а сам старичок выжил и теперь бродил, понурый, по бывшим улицам, что-то бормоча. Никто с ним не заговаривал, никто не подходил, даже те, кто когда-то уплетали его гугельхупфы, потому что старичок и до войны был малость с придурью, а сейчас, кажется, совсем потерял рассудок. Только Лоренцы жалели его, кормили и навещали его в каморке под крышей одного из домов на окраине города.