Ивасэ, который сидел с закрытыми глазами и слушал, завороженный красотой голоса, приподняв на мгновение веки, увидел, что Кураноскэ играет на сямисэне, но поет вовсе не он, а пожилой прислужник. Однако Кураноскэ презабавно дурачился, изображая, будто поет он сам, слегка покачивая при этом головой и выразительно шевеля губами.
Сямисэн вывел замысловатую каденцию, и песня
продолжалась:
«Тот, кто был со мною в спальне, вновь в дороге дальней. Снова я одна на свете — нет судьбы печальней. Я калитку приоткрыла, взглядом проводила — Он ушел и не вернется, не вернется к милой… Ах, прическа в беспорядке, пояс развязался. Он ушел — ушел, противный, на ночь не остался!»
Кураноскэ играл мастерски, легкомысленно покачивая головой и шевеля губами, будто бы проговаривая слова — само добродушие и веселье. Да полно, действительно ли это командор клана Ако? Да возможно ли, чтобы этот человек выжидал случая отомстить за смерть сюзерена? Неужто такое может быть на уме у этого человека, который больше всего смахивает на веселого молодого гуляку из купеческой семьи, что хочет исчерпать до дна все возможные удовольствия, видит смысл жизни лишь в том, чтобы познать порочные забавы квартала любви?
Ивасэ пристально вглядывался в бывшего командора, и в глазах его горел огонек. Песня меж тем продолжалась:
«Заколю прическу гребнем, гребнем из самшита. Ах, никто меня не любит, жизнь моя разбита. Слезы катятся росою, рукав увлажняя. Не видать мне в жизни счастья — доля моя злая!»
Слова «доля моя злая!» прозвучали так проникновенно в сочетании с печальной каденцией сямисэна, что Кагэю Ивасэ, соглядатай всесильного Янагисавы, тронутый до глубины души тем, как эти слова отражают судьбу самого Кураноскэ, снова приоткрыл глаза и осторожно пошевелился.
Подождав, пока Кураноскэ закончит и отложит сямисэн, Ивасэ изрек:
— Благодарствую. Не могу даже выразить свои чувства. То, что вы, ваша милость, исполнили свое собственное сочинение… И так в нем натурально прозвучала сердечная горечь и тоска, что томит обитательницу «веселого дома»… Просто замечательно! Нет, в самом деле замечательно!
— Да что уж… Вот, сочинил на досуге от нечего делать. От таких похвал мне, право, неловко. Так, безделица… Называется «Провинциальная сценка»…
— Ну-ну, — заметил Ивасэ, который, похоже, основательно захмелел и уже едва не задремал, но теперь как будто бы малость взбодрился. — Вот ведь оно как, а я-то…
Тут, спохватившись и словно раскаиваясь в своей неожиданной слабости, он тревожно огляделся по сторонам.
— Вот что, ваша милость, если можно, отправьте пока всех посторонних, есть один секретный разговор… Ага!
— Что это вы, Одагири?! — недовольно ответствовал Кураноскэ. — Нечего им уходить! Повеселимся еще, пошумим маленько. Так-то оно лучше будет! Да, так-то небось лучше будет!
Кураноскэ слегка приобнял левой рукой за плечи и придержал Ивасэ, который, будто бы чересчур взбодрившись от выпитого, порывался прогнать вон девиц. Между тем другой рукой он как бы через силу поднял чарку и протянул собутыльнику:
— Ну, поехали!
— Ага… — кивнул Ивасэ.
Рука так тряслась, что чарка перед носом у Ивасэ ходила ходуном. Ивасэ как ни чем не бывало потянулся за чаркой и охотно принял очередную порцию. При этом рука Кураноскэ так и осталась лежать у него на плече. Видя, что буйный гость немного успокоился, девицы принялись наигрывать на сямисэне, напевая какую-то модную песенку, а две случившиеся тут же девочки стали танцевать с веерами.
Напольный фонарь в шелковом абажуре заливал душную, переполненную людьми комнату смутным желтоватым светом, мелькали белые плектры в руках у девиц, и волны расцвеченных звуков накатывали одна за другой — словно взмахивала крыльями огромная птица. Двигались в такт синие и бордовые рукава, по мановению раскрывались в воздухе веера. Кураноскэ не столько следил за танцем, сколько ловил взором перемещения и колебания цветов, рассеянно слушая песню, и, как всегда бывало с ним в такие минуты, блаженная истома с легким привкусом горечи наполняла сердце, разливалась по всему телу. При этом командор отнюдь не забывал, что собутыльник, которого он сейчас дружески приобнял, в действительности не кто иной, как вражеский лазутчик, засланный, чтобы выведать у него секреты, но все это как бы отдалилось, отошло на задний план.
Однако и лазутчик посреди шумного пира не забывал о своем задании.
— Командор! — прошептал Ивасэ, завидев прямо у себя перед глазами ухо Кураноскэ.
Тот обернулся, прихлебывая из чарки сакэ, и встретился с пытливым, до странности трезвым взором.
— Командор, вы ведь все же, наверное, поступите именно так, как мы рассчитываем?
— Ну, ясное дело! А то как же! — бросил Кураноскэ, явно только чтобы отвязаться от докучного собеседника, однако был в этом ответе некий многозначительный подтекст, отчего Ивасэ стало не по себе.
— И… и когда же? — переспросил он.
— Да вот ужо…
С этим неопределенным восклицанием Кураноскэ выпустил плечо Ивасэ, неуверенно встал и, пошатываясь, изрек:
— Нынче вечером! Ага! Нынче вечером! П-прошу прощенья и откланиваюсь…
Распрощавшись таким образом с опешившим от неожиданности лазутчиком, Кураноскэ раздвинул сёдзи и шагнул в коридор. Одна из девочек
вышла его проводить.
Судя по всему, командор собрался по нужде. Ивасэ провожал Кураноскэ взглядом и видел, как тот неуверенно ступает по галерее, опираясь на руку девочки, а когда отвел глаза, встретился взором с Аидзавой.
Кураноскэ вышел из сада за ворота и принялся звать уличных носильщиков с паланкином. Усевшись в паланкин, девочке он наказал больше в ту комнату не возвращаться, а если потом будут спрашивать, то сказать, что, мол, отправился в Симабару. Девочка покорно кивала, стоя со сложенными перед грудью руками, спрятанными в длинные рукава кимоно. Когда паланкин тронулся, Кураноскэ, оглянувшись, видел, что она все стоит в кругу света от уличного фонаря, подвешенного к стрехе. Тоскливое чувство вдруг заполонило душу, и он подумал, что надо, заглянув по дороге к Дзюнаю Онодэре, без промедления отправляться в Эдо, куда путь лежит через пятьдесят три почтовые станции тракта Токайдо.
— Что-то пить хочется, — сказал он носильщикам, остановитесь-ка у какого-нибудь колодца.
Молодой человек, громко хлопнув калиткой, вбежал во двор жилого дома, расположенного в глубине квартала на Пятой линии. Это был Хаято Хотта.
— А, вернулся! — приветствовал его голос из-за бумажной перегородки, который явно принадлежал Пауку Дзиндзюро.
— Начальник! — раздвигая фусума, откликнулся Хаято с радостным оживлением, будто бы собирался поделиться важным открытием. — А наш Оиси-то отправляется в Эдо!
— Да ну?! — явно удивился Дзиндзюро и сел на постели. — Как это вы проведали, сударь?
— Да вот к тому их самурайскому старшине, за которым я приглядывал, собрались человек пять гостей, все из самураев. Я решил, что это неспроста, а тут и сам Оиси в паланкине пожаловал. Смотрю — в прихожей новые шляпы и новые соломенные сандалии лежат. Не успел я оглянуться, как они все впятером собрали пожитки, вышли из дома и отправились в путь.
— Вот как?
Лицо Дзиндзюро приобретало все более озабоченное выражение. — Неужели они?.. Да нет, не может быть, чтобы они прямо сейчас на дело собрались…
— Отчего же, вполне возможно, что и так…
— Ну-ну… — хмыкнул Дзиндзюро, опуская скрещенные на груди руки. — Во всяком случае, оставлять это без внимания нельзя. Вот что, сударь, надо и нам без промедления трогаться в путь. Так мы, пожалуй, без особой спешки нагоним его где-нибудь неподалеку от Сэта.
Тотчас же оба вытащили пожитки из шкафа и принялись собираться в дорогу. Подвязывая шнурками обмотки, Дзиндзюро поднял голову, посмотрел наверх и позвал:
— Эй, господин Кин!
Вместо ответа со второго этажа донесся громкий храп.
— И здоров же спать! Пожалуй, Кинсукэ лучше оставить здесь.
— Да, пусть тут приберется после нас. С собой его брать смысла нет — вряд ли нам такой попутчик пригодится.