— Короче говоря, ослабили идеологическую работу, — подытожил Игорь.
Не отрывая стакана от губ, Стаднюк мотнул головой. Соображал так: «Этот не даст распоясаться».
— Ну а что комсомол?
— Студенты сами предложили — насчет лестницы. На бюро комсомола Люся Ильинская…
— Та-ак… — протянул Стаднюк. — Значит, комсомолия первая затрубила об опасности?
— Совершенно верно, Петр Петрович! — подтвердил Игорь, всей душой устремляясь навстречу этому спокойному, рассудительному человеку. — Комсомолия проявила бдительность.
Стаднюк любил слово «бдительность» с молодых ногтей и улыбнулся слову, как старому другу.
— Чай пейте: остынет.
— Спасибо! Я пью.
А совсем недавно, может быть, всего час назад, замышлялся ему здесь разнос. «Впрочем, — мелькнуло у Игоря, — у страха глаза велики. Замышлялся ли?»
— Ну вот теперь обстановка мне у вас более-менее понятна, — сказал Стаднюк и заговорил о том, что партия испытывает настоятельную потребность в молодых энергичных и преданных людях, которые по своим качествам отвечали бы уровню новых требований… Постепенно становилось ясно, что Стаднюк не прочь избрать Игоря парторгом факультета на надвигающихся перевыборах, учитывая опыт его работы как члена бюро.
— Вы были правы, — похвалил его Стаднюк в заключение, гримасничая и передергиваясь: жуя лимон, — обостряя вопрос. Это отвечает духу времени. Идеологическая борьба на современном этапе разгорается с новой силой (вот ведь кислятина какая! А я, вы знаете, люблю), — впрочем, это вы представляете куда лучше меня, — спохватился он, бросив лимонную корку в пустой стакан; затем, помедлив: — Сложность в том, чтобы не изменить принципиальности в борьбе за подъем жизненного уровня. Покупая за границей бюстгальтеры («бюстхальтеры», — выдохнул Стаднюк свое глубинное заветное «х») и всякую там парфюмерию, мы сами поощряем потребительское отношение к жизни, против которого воюем… А зачем, скажите мне, нам нужны будут эти доллары, если нас ограбят духовно? Ситуация достаточно сложна. Но я лично, Игорь Михайлович, верю в нашу молодежь. У нас растет замечательная смена. Я знаю Люсю Ильинскую и многих других, — сдержанным, глуховатым голосом заговорил Стаднюк, — это славные ребята. Опирайтесь на них! И они всегда помогут, как помогли в этот раз. Так что насчет закрытия факультета — это зря. Нет у нас ни малейшего основания… да и, представьте себе, — он понизил голос, — дошло бы это до ректора… ни вам, ни кому другому это не нужно. Сами понимаете! Вот… ну а что касается лестницы, из-за которой весь сыр-бор разгорелся, и Сперанского, — он усмехнулся не слишком почтительно, — чуть кондрашка не хватила, так почему бы ее в самом деле… Знаете, сделайте ремонт! Пусть ее побелят, покрасят, а то она у вас какая-то действительно слишком темная, грязная — раздолье для всяких негодяев. А средства на ремонт… ну, в общем, закройте, а потом о средствах мы подумаем.
Стаднюк протянул Игорю руку, усмехнулся чему-то своему и, переходя на чистосердечное товарищеское «ты», сказал:
— Видел мою секретаршу? В брюках заявилась! А ведь не девчонка какая-нибудь: сыну пятнадцать лет. Ну вот ты — человек молодой — ты как? За или против брючных женщин?
Без труда угадывая отношение Стаднюка к данному вопросу, Игорь разразился изящной инвективой но поводу маскулинизации женщин.
— Заставлю ее снять! — рассмеялся Стаднюк, утверждаюсь в собственном мнении.
Телефон был занят. Преподавательница немецкого терпеливо, с повтором, объясняла, наверное, младшему сыну, что и как подогреть себе на обед. «Только сковородку не сожги», — умоляла она. Игорь охотно ждал, не без удовольствия вспоминая подробности разговора со Стаднюком. Наденька отступала на второй план, хотя ему не терпелось поделиться с ней своей радостью… Неожиданно вошел Сперанский. Как же не шла эта фамилия — олицетворение надежды на обновление, на перемену российской государственности — нашему современнику-однофамильцу, к тяжелому, обрюзглому лицу со складками черепашьей кожи, повисшей под подбородком, к бессильным рукам с короткими толстыми пальцами! Говорили, что когда-то он был недурен собой и пользовался успехом у женщин. Возможно, но сейчас, глядя на него, с трудом в это верилось. Правда, если уж совсем внимательно присмотреться к его лицу, то можно еще отыскать следы былой молодцеватости; особенной жизнью жили его глаза: подвижные, умные даже. Ему нельзя было отказать в недюжинной эрудиции, которая до сих пор могла покорить собеседника, но он давно уже жил на старые накопления. Сперанский особенно сдал за последние два года в борьбе с целым сонмом, как всегда, неведомо откуда налетевших болезней. Его мучили головокружения, тошнота, острые боли в сердце, порождавшие приступы тяжелой апатии. Он панически боялся паралича и часто по ночам просыпался в холодном поту: ему снилось, что его парализовало. Но еще больше паралича он боялся начальства, это был зоологический страх, до темноты в глазах, и казалось, что этот страх будет преследовать его даже на смертном одре, так что если кому-нибудь захочется тогда его спасти, пусть он только пригласит какое-нибудь очень высокое начальство и пусть начальство, соизволив прийти, скажет с явным неудовольствием: «Как же вам не стыдно, товарищ Сперанский, умирать-то, а?» — Сперанский воскреснет, как Лазарь! Однако страх за страх: Сперанский требовал, чтобы его так же боялись подчиненные. Еще с порога, увидев Игоря, Сперанский решительно направился к нему. Немногочисленные коллеги не помешали их разговору.