Спина недоумевала. Метелочки не было. Когда, наконец, появилась, бурно обрадовалась. Хихикала. Кувыркалась. Выкаблучивалась. Но не выдержала и взмолилась:
— Щекотно!
— Ага! — бессмысленно согласился Борис, не отказываясь от пытки.
Спина вздрогнула и ушла в сторону, и Борис обнаружил перед собою изнемогающее лицо и не успел догадаться, что пытка его — через край, и разгадать сырую бордово-кровавую маску, как услышал дрожащий голосок:
— Петушок или курочка?
Заметавшись в панике от этого невиннейшего вопроса и опасаясь дальнейших слов, которые бы его доконали, Борис молча вцепился в бретельки аскетического костюма, и она забилась под руками — не то яростно сопротивляясь, не то яростно помогая ему сорвать купальник… так, в дальнем зале, схоронившись за пулеметом или за крышкой фортепьяно, что зависит от характера музея, можно всласть нацеловаться… купальник, который через считанные минуты ей пришлось так же поспешно на себя натягивать, в то время как он лихорадочно ломал пальцы, застегивая непослушные металлические пуговицы джинсов и проклиная все на свете: на них набрело большое стадо коров, перегоняемых с одного места на другое, и коровы, окружив их, громко ревели и требовали выставить их из музея — святотатство! неслыханное святотатство! — а одна даже приняла угрожающий вид, так что Борис, вскочив на ноги, посоветовал ей с городской фамильярностью: «Гуляй, буренка, гуляй!», при этом стараясь скрыть испуг и от своей дамы, и от коровы, которая, в конце концов, снисходительно раздумала ввязываться в ссору и пошла прочь, прислушиваясь к щелчкам бича и матерным междометиям пастуха, что тяжелой походкой, в брезенте и сапогах, прошел вскоре в метрах пятнадцати от встревоженной пары, не заметив ее.
— Вот как бывает… — неопределенно подытожила она случившееся и, сидя на скомканном полотенце, принялась гребенкой расчесывать волосы.
— Да… — столь же неопределенно ответил он.
Борис был раздосадован, смущен и разочарован. Самое нелепое заключалось в том, что им даже не успели помешать коровы. Коровы пришли позже.
Бориса мучительно волновал фактор времени.
Как бы там ни было, сначала он поздравил себя, да-да, он все-таки успел себя поздравить, сославшись на ряд несомненных формальных признаков, словно он заключал в себе юридическую контору, которая требовала доказательств, необходимых для выдачи соответствующего сертификата, но вслед за поздравлением почти в ту же секунду возник недоуменный вопрос: «И это — то самое?»; несовпадение было вопиющим; вопрос рос, набухал недоумением и вдруг, как оборотень, превратился в упрек. Треснула не вера в абсолюты (она оказалась из редкостного сплава), в фантазии о полном затмении времени, а вера в себя — раскололась! Упрек молнией ударил в Бориса, и тот обуглился, почернел…
— Черт знает что такое… — пробормотал Борис, некрасиво морща лицо. Он почти был готов просить прощение за свое неумение и неловкость.
— Что с тобой? — удивилась она; даже перестала расчесывать волосы. — Ну подумаешь: коровы! Пришли и ушли…
Борис позавидовал коровам.
— Но мы-то остались, — сказал он мрачно.
— Мы сейчас тоже пойдем. Хочешь яблоко? Сладкое!
— Я не люблю сладких яблок.
— Как хочешь, — пожала она плечами и стала есть яблоко.
— Слушай, — сказал он, собравшись с духом, — давай поговорим о том, что случилось.
— А что случилось? — спросила она и рассмеялась. «Ну, вот…» — расстроился он.
— Я понимаю, почему ты смеешься…
— Я смеюсь, потому что у тебя смешно прыгают брови, — сказала она. — А вообще ты еще совсем мальчик, и я не ожидала от тебя такого… напора.
— Какого такого напора? — подозрительно спросил он.
— Сядь-ка сюда, а то мне приходится задирать голову, чтобы с тобой разговаривать. — Борис нехотя сел. — Признайся мне лучше, сколько у тебя было женщин?
— Женщины у меня были, — сказал Борис твердо и решил про себя, что с этого не сойдет.
— Сколько? — повторила она, как ему показалось, насмешливо.
Он не мог уйти от ответа, потому что был совершенно уверен, что не ответить — значит признаться в том, что никого не было, и в то же время он сознавал, что, назвав неумеренное число, заврется и выдаст себя с головой. Немного подумав, он буркнул:
— Одна.
— Значит, я у тебя вторая?
По ее тону он понял, что она польщена.
Может, потому он и соврал, что боялся этой самой польщенности, которую бы удесятерила правда, боялся нежных растроганных глаз, боялся, что она сплетет венок из полевых цветов и водрузит ему на голову со словами благословения, боялся, наконец, что она расскажет соседке по комнате, и та будет высматривать его в столовой и шептаться. Ему казалось, что он и так сильно запоздал и что теперь этот рубеж нужно пройти как можно более незаметно для чужих глаз, быстренько проскочить, и поздравлять его другим неуместно, ну вроде как Пушкина с камер-юнкерством.