Первое, как сейчас помню, впечатление было: очень большая серьезность среды сравнительно с нашим молодым энтузиазмом. Старшие были то же, что мы, по складу понятий и, однако, как будто не то. Писарев уже выцвел и вылинял. Это «для мальчишек». Нельзя было даже ссылаться на него в споре. Помню, один юнкер старшего класса с усиками сказал мне однажды с неподражаемым достоинством: «Писарева роль — разбудить мальчика, толкнуть мысль. Серьезному уму с ним делать нечего».
Чем же занимались эти «серьезные умы»?
Отвечу: наукой, и очень прилежно. Не той наукой, какая преподавалась и какую «зубрили» тупицы и «богородицы» (так звали всех, кого ловили в тайной молитве, или заставали крестящим вторую пуговицу пред ответом преподавателю), а «настоящими» науками. Один выбирал физику и читал Секки, Гельмгольца, выписывал из фундаментальной библиотеки (великолепной) все, что было, и сидел, сидел. Другой брал химию, третий сравнительное языкознание, но большинство набросилось на политическую экономию и социологию. Трудно поверить, с каким прилежанием одолевали люди дубовый «Капитал» Маркса, да еще по-немецки. Свежие головы просто трещали от невообразимой путаницы в изложении этого столпа социальной науки, даже и не подозревая, что венцом их трудов будет нечаянное признание самого Маркса, что он «меньше всего марксист сам». За Марксом следовали более толковый и страстный Лассаль, Огюст Конт, Милль, Спенсер. Этими последними зачитывались.
В то же время основывались тайные библиотеки, кассы взаимной помощи, издавались рукописные и литографированные листки и журналы, обменивались ими с другими высшими учебными заведениями, собирались разные специальные фонды, делались пожертвования, и в довольно крупных размерах, на пропаганду. Это было время горячего хождения в народ и начало воинствующего анархизма. Он осторожно пробирался к нам, но еще не увлекал нас. Мы горячо вместе с религией ненавидели «существующий строй», но в нас сидело еще слишком много старого, культурно-дворянского, чтобы откровенно сочувствовать некоторым прямо грязным замыслам и личностям и одобрять злодейские планы анархистов. Наше поколение школьной молодежи, сплошь либеральное, не было отнюдь анархистским. Да и благородная, светлая личность Государя действовала невообразимо. Он бывал у нас, и мы, революционеры, нигилисты и ненавистники монархии, в эти минуты перерождались и от всей души кричали «ура».
И в то же время мы были готовы на всякую антиправительственную демонстрацию, потому что от души ненавидели так называемый «существующий строй». Ненавидели полицию, ненавидели военную и всякую иную службу, жаждали, как манны небесной, конституции, и за одно это священное слово наверно любой из нас, юнкеров, выбросился бы из окна четвертого этажа.
Увлечение «настоящими науками» было почти для каждого непродолжительно. Редко кто удержался на избранной специальности в течение всего курса. Обыкновенно этому посвящалось год, много — первых два. Мешали, во-первых, раскрывавшаяся ширь и подробности, без которых знание выходило фельетонным (а мы хотели именно настоящей, большой науки), во-вторых, своя учебная программа (ведь надо же было сдавать экзамены) и, в-третьих, остывавший понемногу пыл и постепенно повышавшееся политиканство.
Говорилось: «не до науки теперь, когда кругом зло стоит стеной и жизнь зовет. Пусть свободные и счастливые потомки двигают науку. Нам черная работа — разбить оковы». И это в то время, когда правительство было еще совсем либерально и только чуть-чуть поворачивало руль ввиду явных безобразий нигилистов, разносивших по всей России бред «Земли и Воли» и вызывавших ряд бунтов вроде Чигиринского. Приведу одно тогдашнее стихотворение, ходившее по рукам и отлично выражавшее настроение среды:
Это сочинялось в одну из самых свободолюбивых эпох русской истории. Далее говорилось в стихотворении, что «дело славное страны освобожденье» достанется увенчать лишь потомкам. Только эти потомки, пожалуй, могут оказаться неблагодарными и своих предшественников «сметут, как негодные обломки». Кончаются стихи так: