Другое дело, что английские политики были намного прагматичней «прагматичного» Николая. В отличие от него, они были уверены, что никакой эффективный контроль одной европейской державы над Оттоманской империей в принципе невозможен. Бунт Мег- мета Али, захватившего на глазах у всей Европы Сирию, должен был, полагали они, сделать это очевидным даже для Николая. Потому-то просто не могли они поверить, что русский император на самом деле стремится к абсолютно эфемерной цели. И, естественно, подозревали его в коварных замыслах.
Иначе невозможно объяснить демонстративное заявление Пальмерстона после Ункиар Искелеси, что «британское правительство считает своим долгом любыми мерами противиться попытке России расчленить Турецкую империю» 49 В действительности для
«История», т.4, с. 343.
Harold Temperley. England and the Near East: The Crimea, London, 1936, p. 73- 49 Ibid.
такой интерпретации договор не давал ровно никаких оснований. Более того, явствовало из него, что Николай был полон решимости противиться расчленению Порты. Как раз это он только что и доказал, поставив свой флот на пути египетского вторжения. И если этого мало, то в следующем 1834 году он вывел свои войска из дунайских княжеств тоже.
Была, однако, другая, более серьезная причина, из-за которой европейские державы так рассердились на секретную статью в рус- ско-турецком контракте. И выходила эта причина далеко за рамки Восточного вопроса. Тотже Дебидур объяснил её исчерпывающе. «Это соглашение делало Россию почти неуязвимой... Она была недоступна ни с суши, где достигнуть её можно было только пройдя Германию, ни со стороны Балтийского моря, пригодного для действий военного флота лишь незначительную часть года, а теперь не рисковала подвергнуться нападению и со стороны Черного моря. [Теперь] ей нечего было бояться, она могла позволить себе всё, по крайней мере, в отношении к Западу; таким образом политического равновесия в Европе более не существовало».50
Чтобы всё это стало совершенно прозрачным для современного читателя, скажем так: в условиях 1830-х договор в Ункиар Иске- леси был попыткой тогдашней сверхдержавы создать своего рода эквивалент национальной противоракетной обороны. На первый взгляд представляется это, как и в случае аналогичной попытки администрации Буша в США, чисто оборонительной акцией: в конце концов защищать свою страну — обязанность каждого правительства. Но в условиях, когда сверхдержава использует свое военное преимущество для того, чтобы стать неуязвимой, тогда как все остальные страны остаются уязвимыми, такая оборонительная акция начинает вдруг выглядеть совсем иначе.
Многие в России — и Нарочницкая, естественно, в первых рядах — сочли попытку сегодняшней сверхдержавы добиться «неуязвимости» несомненным свидетельством её агрессивных намерений. И право же, любопытно, как на 180 градусов меняется точка зрения той же Нарочницкой, едва речь заходит об аналогичной попытке тогдашней сверхдержавы. Она искренне возмущена тем,
50 «История», т.4, с. 349.
что Европа забила тревогу по поводу такого безобидного, оборонительного, «не нацеливающегося на обретение чьих-то территорий договора между двумя суверенными государствами». Возмущение Нарочницкой тем более забавно, что она сама признает: этот невинный договор создавал «перспективу превращения России в неуязвимую геополитическую силу»,51 т.е. точно такого же преимущества, какого добивался для Америки президент Буш. Между тем, как объяснил нам американский же историк, «абсолютная неуязвимость одной державы означает столь же абсолютную уязвимость для всех других и ни при каких обстоятельствах не может она быть достигнута легитимным договором, только посредством завоевания».52
Но вот что еще забавнее: Нарочницкая забывает сообщить читателю, что «геополитической неуязвимости» пыталась добиться тогда николаевская Россия, репутация которой в Европе была еще одиознее, если это возможно, нежели реноме бушевской Америки. По словам Тютчева, николаевскую Россию считали в Германии, как мы еще увидим, «людоедом XIX века». И если Пальмер- стон, соблюдая дипломатический этикет, находил, что обязана Россия такой репутацией «отчасти личному характеру императора и отчасти своей правительственной системе»53, то Погодин был куда откровеннее.