Выбрать главу

Все его маневры, все стратегии, все наступления и гамбиты были, как вдруг выяснилось, одинаково несущественны перед лицом круше­ния генерального замысла всего его царствования. По этой причине, в отличие от всех цитированных авторов, я не готов счесть Лондон­скую Конвенцию 1841 года ни поражением Николая, ни ничьей в его внешнеполитических играх. В ретроспективе всей внешней политики России за первую четверть века его правления Лондонская конвенция ровным счетом ничего не изменила. Ибо вся его политика была, пере­фразируя Талейрана, больше, чем поражением. Она была ошибкой. Еще одной нелепой «недостройкой» этого нелепого царствования.

Глава пятая Восточный вопрос

Стереотип

И потому если что-то и могло

кардинально изменить политику императора, то лишь его бессилие сколько-нибудь существенно повлиять на ход ев­ропейских событий в революционном 1848-м. Именно это очевид­ное даже для него самого бессилие и заставило его, я думаю, навсе­гда расстаться с мечтой о победе над международной революцией, равно как и с притязанием на титул Агамемнона Европы. В отличие от Александра, изгнавшего своего противника на остров Св. Елены, Николай оказался вполне периферийным игроком в бурных собы­тиях, перевернувших Европу вверх дном в конце 40-х годов. И ника­кой надежды выдвинуться в ней на первый план у него больше не было — не только в качестве вождя контрреволюции, но и в качест­ве жандарма Европы.

Именно поэтому не могу я согласиться с широко распростра­ненной, можно сказать, общепринятой в историографии легендой о том, что именно 1848 год сделал Россию «вершительницей судеб Европы», а Николая её жандармом. Едва ли нужно подробно дока­зывать власть этой легенды над умами историков. Достаточно и то­го, что даже такие антагонисты, как М.Н. Покровский и Брюс Лин­кольн, не только без колебаний её признавали, но даже строили свой аргумент по поводу неё совершенно одинаковым образом.

Вот как выглядит он у Линкольна: «Если Николая рассматривали как жандарма Европы в 1848 году и его империю как бастион поряд­ка и спокойствия, то был лишь фасад, который скоро будет разобла­чен победами союзных армий в Крыму».[24] А вот как аргументирует свою позицию Покровский, ссылаясь на анонимного немецкого авто­ра, писавшего в 1849-м в таком духе: «Когда я был молод, над евро­пейским материком господствовал Наполеон. Теперь, по-видимому, русский император занял место Наполеона и будет, по крайней мере, в продолжении нескольких лет предписывать законы Европе». По­кровский комментировал: «Достаточно было четырех лет, чтобы изо­бличить малодушие этих страхов и показать, что могущественная Рос­сия, вершительница судеб Европы, больше, чем когда-либо, была „великим обманом"».[25] Покровский цитирует выражение другого со­временника лорда Пальмерстона «the great humbug», которое пра­вильнее, наверное, перевести как «большое надувательство».

Как бы то ни было, оба антагониста говорят в сущности одно и то же: роковую ошибку Николай совершил именно в преддверии

Крымской катастрофы. И совершил он её потому, что после собы­тий 1848-го настолько вошел в роль вершителя европейских судеб и настолько закружилась у него голова от своего всемогущества, что он зарвался, потерял чувство реальности и решил, что может, наконец, позволить себе бросить вызов перепуганной Европе, за­хватив Константинополь. Так гласит стереотип.

Между тем поведение Николая в кризисе 1848-го, когда он впервые всерьез столкнулся с европейской революцией, застав­ляет усомниться в этом стереотипном объяснении. Ибо отнюдь не во всемогуществе убедило царя это столкновение, а, как раз на­против, в совершенном его бессилии совладать с грозной и непо­нятной ему стихией. Именно в результате этого глубочайшего ра­зочарования и понял он, наконец, всю химеричность генеральной цели, вдохновлявшей его на протяжении первой четверти века царствования.

Но поскольку, в отличие от президента Буша, Николаю не пред­стояло переизбираться на второй срок, он попросту отказался от мысли отриумфе над международной революцией, уступив «право­славно-славянскому» соблазну, оказавшемуся в результате новой генеральной целью его внешней политики. В моих терминах место старого «турецкого» сценария занял проект, который и назвали мы сценарием «великого перелома», включавший, как мы помним, из­гнание Турции из Европы во имя славянского дела. Только приняв такое допущение, сможем мы понять, почему именно в начале 1850-х ст^л он вдруг «с благоволением» прислушиваться к идеям Погодина, которых раньше и на дух не переносил, считая их как мы помним, «последствием французской и польской пропаганды, при­крывающейся личиной славянства».

Более того, без такого допущения оказалось бы совершенно не­понятно, почему именно в это время Николай «вдруг твердо ре­шил, — как замечает американский историк, — изгнать на этот раз турок из Европы — либо совместно с другими державами, либо са­мостоятельно, либо дипломатическим путем, либо военным, — лишь бы это обеспечило ему суверенитет над славянским населени­ем Порты». Историк продолжает саркастически: «Его Император­ское Величество в Санкт-Петербурге пожелал распространить бла­годеяния своего просвещенного правления на православных еди­новерцев в Турции именно в момент, когда султан даровал им рав­ные права со всеми другими своими подданными».72

Короче говоря, с моей точки зрения, роковой поворот во внеш­ней политике Николая произошел вовсе не в преддверии Крым­ской катастрофы, как гласит стереотип, а именно после революции 1848-1849 годов, когда он якобы чувствовал себя на вершине силы и славы. Это я и попробую сейчас показать.

Глава пятая

Воаочный вопрос

СТереОТИПа Опирается стереотип, между прочим, и на легенду о бравом приказе Николая на

придворном балу 22 февраля 1848 года при получении известия о революции в Париже: «Седлайте коней, господа офицеры! Во Франции объявлена республика!»73 Грозный приказ, напечатан­ный з августа в «Новой Рейнской газете»,74 облетел в исходе этого бурного лета всю Европу. И никто почему-то не обратил внимания, что к этому времени николаевские господа офицеры седлали своих коней уже почти полгода и никаких следов их присутствия в Европе всё еще не обнаруживалось. Так был ли приказ-то?

Автор официальной биографии Николая Н. Шильдер полагал, что сочинил эту историю задним числом Гримм, биограф императ­рицы Александры Федоровны. Нет ничего похожего и в «Записках» присутствовавшего на балу барона Корфа, несмотря даже на то, что Модест Андреевич был большим любителем театральных эффектов. Ему, между прочим, принадлежит знаменитое выражение «Николай был почти идеальным правителем для России».75 (В этом смысле Корф может, наверное, считаться самым известным предшествен­ником нынешних «восстановителей баланса»). Зато есть прямо про­тивоположное заявление царя, сделанное в тот же день перед ко­мандирами его гвардии, о котором как раз и рассказал нам Корф:

David Goldfrank. Op. cit., pp. 273,282.

История дипломатии, M., 1941, t.i, с. 426.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, М., т. 6, с. 253.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 293.

«Я даю вам слово, что ни одна капля русской крови не будет проли­та из-за этих ничтожных французов».76

Проблема тут вовсе не том, что напугавший Европу приказ им­ператора почти наверняка был апокрифом. Его поведение в по­следнюю неделю февраля давало, как мы еще увидим, все осно­вания для такой легенды. Потому, надо полагать, она и прижи­лась. Интересно тут другое. Сопоставив этот легендарный приказ с заявлением Николая перед гвардейцами, мы тотчас увидим, как отчаянно боролся в его сознании воинственный задор, требовав­ший немедленных наступательных действий против революции, со странным нежеланием ответить на вызов, которого ждал он больше 20 лет. Чем объяснялось это нежелание, ясно стало две не­дели спустя, когда царь вдруг распорядился срочно «приводить [пограничные] крепости в оборонительное положение...Брест па- лисадировать»,77 предупреждая своего главнокомандующего кня­зя Паскевича, что «поздно будет о сём думать, когда неприятель бу­дет на носу».78Какой неприятель? Каким образом может он оказаться у нас «на носу» всего через две недели после того, как Николай якобы скомандовал господам офицерам седлать коней и идти на Рейн обуздывать этих «ничтожных французов», в очередной раз затеяв­ших у себя республику? Похоже, что царь был просто напуган. И страх этот, явно преувеличенный, гротескный, держался в его со­знании долго. Даже в конце июня он все еще внушал Паскевичу, что «при оборонительной войне по всем вероятиям... значительный от­пор наш будет на берегах Вислы».79 Не на Рейне, значит, предстояло сражаться с революцией, как планировал император в конце фев­раля, а на Висле, в пределах Российской империи?