— Это что за фюрер нашелся? Ну-ка, попрощайся с артиллеристами по всей форме, — строго приказал отец, но улыбка еще оставалась на губах.
Никитка переложил из правого кулака в левый свой осколок и с мальчишеским фарсом отдал честь солдатам.
— А тут что у тебя? — Комбат с любопытством разжал Никиткин кулачок и извлек корявый, сизый осколок — Не похваляйся, не забава для тебя эта штука. Ты — солдат Невзоров! — комбат не в шутку нахмурился и отшвырнул осколок в сторону.
Никитка понимающе опустил глаза и, застыдившись, побежал догонять раненых товарищей.
— Рыси-и-ю-у!
Артиллеристов ждали пехотинцы капитана Лободина...
Глава тринадцатая
Долго ли, мало ли стоял Братун после пули, посланной в него по приказу, — он и сам не знал. Вязались невеселые лошадиные думы о хоженых дорогах, о людях, о полях и лугах и о войне, которая привела его сюда на погибель. В голове сама собой разгулялась предсмертная кружливость — копытам тяжко. Толкнуло вперед Братуна и, может, упал бы — не стань на пути старая, с разодранным боком осина. Рядом с ней валялась ее ровесница-подруга, раздетая и вдавленная гусеницами танка в заваль, словно в гроб. Свои ли, чужие отняли подругу у осины — это не имело никакого значения. Наверное, к весне и сама она изойдет горьким соком и будет потом многие лета стоять сухим истуканом над павшей соседкой...
Рана любо пришлась к ране, когда Братун привалился окровавленным плечом к изуродованному дереву: липкий холодок исцеляюще заморил боль, и вскоре полегчало, посветлело в глазах. Ноющая возня дум усладно глушила звуки, миражные призраки, мешала понимать окружающее, чувствовать время. Братун косил глаз на лужицу собственной крови у копыт и видел, что кровь продолжала жить — горела в снегу живым, играющим жаром, сулила спасение всему, что могло умереть в этот миг. Братун отставил ногу, опустил голову и жадно хватнул иглистого снежку. В ноздри попер холодок, защекотал, выжал ненужную слезу из глаз. Отфыркался и еще зацепил голодными губами охапочку снежинок. А когда полегчало и усохла слеза в глазах, увидел группу раненых солдат, подъехавших на санитарной повозке, в оглоблях которой, на удивление Братуну, был не конь, а человек. Он не помнил да и не знал этого пехотинца-силача Могутова, и Братун с лошадиным любопытством разглядывал солдат, незнамо как быстро обступивших его и загалдевших всяк своим голосом, и думал: откуда они, какой силой согнаны с позиций, эти заморенные войной люди? Своих батарейных Братун узнал бы. Видно, с пехотных окопов бредут раненые в поисках ближнего лазарета. А может, это остатние «окруженцы» блудят, ища свой, некогда потерянный кусочек России? Конь, разглядывая солдат, не понимал, о чем толкуют они. Но если б даже знал, что люди хотят добить его, съесть и таким образом запастись остатками его жизни на дорогу, то и тогда Братун не оскорбился бы и не пожалел себя. Было ж так, когда его копытные собратья после несносных ран, в тугую минуту безропотно становились под ножи, и солдаты продолжали потом воевать, воевать своей и лошадиной силой. Вспомнил такое — и стало покойнее на душе — будто и не смерть это, а бесконечная работа.
Не понятен людской галдеж Братуну, а по глазам — свои, тоже зашибленные осколками и пулями солдаты. Смерть и радость в их глазах, боль и страх — одновременно. И все они, должно, знают, что умрут от ран прежде означенного времени, а радуются оттого, что не знают, как умрут, потому и набираются люди последних сил, чтоб все-таки перемочь и гадливый страх, и несносную боль.
Солдаты обступили Братуна, как печурку во фронтовой землянке, ловчась обогреться, запастись теплом впрок. Жмутся к его бокам, суют подмерзшие культи рук в окровавленных бинтах в паха и под брюхо. И невдомек им, что Братун сам давно остывает и держится его лошадиное тепло на последних угольках жизни. И все-таки солдаты потихоньку отходили от невеликой еще стужи, утихал их галдеж, согревался и сам Братун. Согревался теплой думкой, что опять не одинок и что он еще может сгодиться людям, пока не угаснут его последние угольки в сердце. Братун все так же стоял, привалившись раненым плечом к дереву с разодранным боком. Липкий осиновый сок вязал кровь, не пускал ее наружу. Замирала уемным зудом рана. Мало-помалу утихали разговор и стоны раненых. Посветлевшими глазами Братун разглядывал солдат, ища какие-то, лишь ему ведомые, приметы. Однако не под силу лошадиному глазу угадать: кто такие люди, откуда и как они набрели на коня, что будут делать дальше. Одни были с оружием, другие без него — на палках-упорках еле держались сами. В той шинельной группке были и пехотинцы и артиллеристы. Братун всегда работно служил тем и другим, но больше батарейцам. В артиллерии он был нужнее и к огневикам привязывался крепче, хотя голоса ездовых, команды, посвисты плетей и жгучие рубцы на ляжках помнились дольше и подковы в огневой работе снашивались быстрее. Братуну хотелось встречи со своими батарейцами, ждал, что кто-то из них все-таки придет к нему. И вот перед его мордой вдруг объявился совсем незнакомый солдат. Заплясал-затоптался он несуразно и шатко, точно под ним загорелась земля. Перепеленат крест-накрест грязными бинтами (ему и снежку поднять нечем — перебиты обе руки), он запуганно глядел на коня, кусал пересохшие губы, не в силах что-либо сказать, попросить, пожаловаться. А когда сошло исступление, солдат шагнул к осине и вцепился зубами в кору. То ли от жажды, то ли от боли он силился урвать кусок побольше. Яро перетирая мочало на горячих зубах, солдат злобно плевался, словно то была самая обманная отрава. Неумело выругавшись, молодой солдат снова приник к стволу, врезал зубы в замшелую мякоть и завыл, как малое дитя.