— Боюсь, дядя Устин.
— Отчего ж так, милок?
— Помереть боюсь, — с детским страхом прошептал Алеша, приклонясь к уху Оградина.
— С чего взял, дуралей! — осерчал старый солдат. Устин придвинулся к Алеше и поправил ему бинтовую петлю, на которой висела раненая рука. — Ты еще ничего и не видел, елкина мать, а помирать собрался. Куда это годится?
— Как не видал? Немцев видел. Даже своего генерала... И на войну поглядел... — без всякой хитрости, но заносчиво получилось у Огарькова.
«Уж не бред ли это?» — взволновался Устин. И сам же в тон бреду подумал: умереть не страшно, страшно конца войны не увидать. Чем она кончится?
— Ну, ты-то поглядел на немца, — Оградин решил поддержать бред Алеши, — а немец-то тебя видел? Небось вслепую саданул в бок-то... И генералу нашему некогда пока на тебя смотреть. Такое ты для мечты придумал, для красивости, знаю я вас, зеленых... Вот возвернешься из госпиталя, наколотишь фашистов поболе — он, генерал-то твой, медаль тебе даст и руку пожмет. Вот увидишь... А то помирать надумал. Это дело немудреное, только сопли распусти — тут тебя бело-смертушка и накроет...
Оградин почуял, что уже и сам забредил, испугался своей болтовни, замолчал, не стал теребить святую наивность молодого солдата. Ему вдвойне стало жальче Огарькова, отодвинулся от него и забубнил сам с собой. Забубнил — тоже не поймешь о чем. Алеша не понимал слов Оградина и не мог рассудить, чем обидел старого солдата. Положил голову на раненую руку и нехорошо вздохнул. Он не знал, что в задних своих думах старый солдат разговаривал уже не с ним и не с собой, а со своим сыном Андреем, который сгинул в первые же дни войны где-то под Брестом.
Устин Оградин по-отцовски оглядел спящих солдат, заглянул в лицо вновь засыпающего Алеши и несладко подумал: «Сколько молодого матерьялу извела и поизведет еще ненасытная зверюга — война?!»
Глава пятнадцатая
Огарькова старый солдат считал уже мертвым. Ему представилось совсем несуразное: отойдет Алеша на тот свет, привалится там бочком к его сыну Андрею и будет им обоим хорошо-хорошо. Отвоевались, все переделали честь честью отведенное им судьбой на белом свете — и теперь они при заслугах, на вечном покое. Завидно и жутко стало Оградину. Устрашась непонятного чувства, он побудил заплакавшего во сне Алешу:
— Э-э, куда ж это годится, мил человек? Таки костер загасишь своими мокростями.
Алеша, очнувшись, отполз от костра подальше и с прежней жадностью стал хватать снег, не рукой, ртом, по-собачьи. Разодранный бок его пылал жарче костра, и солдат не знал, как и чем заглушить несносный жар. Уняв жажду, сытно заикал, как с мягкого хлеба.
— Опять бабка с подковкой приснилась, — остуженным голосом вдруг пожаловался солдат.
— Какая такая бабка? Что за подковка? — еще больше испугался Оградин.
— У меня одна бабка — бабка Поля, — как-то усмиренно, по-домашнему залопотал оживший Алеша. — Та, которая меня богу верить учила.
— Как же так? Ты сказывал, в комсомольцах ходил.
— Ходил. И в бога верил.
— Верь, коль верится, — без всякого смысла проговорил Устин. Он обрадовался живому еще голосу Огарькова, а что молол солдат языком, ему было все равно.
Молодой солдат поспешил поправиться:
— Нет, нет, на самом-то деле я комсомолец, — Алешка, скривив лицо от боли, поднял раненую руку и полез за борт шинели. — Вот тут билет мой... Сельсовет меня послал в комсомол. Это за то, что я школу бросил и на трактор пошел. Ударником сделали. А таких у нас всех в комсомол записывали...
— Ну, тогда какой же ты верующий? — так же просто, как бы нехотя, лишь бы охладить загоревшегося откровением парня, сказал Оградин и вскинул руки к своей забинтованной голове.
— Больно, дядя Устин? — горячо вскрикнул Алешка, участливо подавшись к старому солдату.
Оградин стыдливо опустил руки — будто не то сделал на виду у людей.
— Она, пуля-то, зараза, влетела в черепушку мою и никак не выберется оттуда. Вот и гремит громом — на волю просится.
Сбалагурил и потужил Устин, устыдился своей заумности, засуетился у костра, не зная, что сделать, что еще сказать.
— Я икону целовал, значит — верующий, — захватила Алешку своя болячка, и он задолдонил свое, бессвязно, но и без боязни, что солдаты осмеют его. — Целовал, гад! Честно комсомольское, целовал, — Огарьков серым полумертвым кулачком заколотил себе в грудь, истошно завопил.
— Чего ж убиваться-то, мил дурачок, — превозмогая собственную боль, но четко улавливая нить Алешкиного беспокойства, Устин стал успокаивать молодого солдата.
— Один раз целовал-то? — с явной подковыркой встрял в разговор проснувшийся разведчик Могутов.