Перед тем как вновь судьба позвала Митяя в дорогу — «свет обойти захотелось, силу свою до конца попытать», он, как всегда, завернул к Кондрату.
— Ну, малиновая умница, все мудришь-пишешь? — Митяй сграбастал Антошку и, будто с первой радости, своего, а не чужого ребенка, затормошил, защекотал бородой улыбчивую ребячью мордочку. Поздоровался с Кондратом и с придушенным вздохом хлопнул ручищей по Антошкиной писанине: — Зря все это. Нашенскую жизнь не соберешь в бумагу. Да и граф твой не совладает с людской пропастью. Тульские казюки говаривали мне, что он своих-то крестьян и то ослобонить не может. Да не от царя — от жены родной! Хитрющая, она боле самого графа знает, что земля не послухается их одних, что без мужика и на бар мор навалится... А что, сказывают, на царя смел твой граф, так это опять же от силы нашей, мужицкой.
— Была сила, да вся, видать, вышла, — обреченно проговорил Кондрат. — А без силы своей мужик и земле не нужон. И так сказать.
— Мужик-то при силе, да земля в позоре — власть-то чужая над ней, катунская да царевская, — раздумчиво ответил Митяй, присаживаясь на лавку рядом с Антошкой.
— В этой книжке мы и просим графа, чтоб тот пристыдил столичного и поместных царей да заставил бы их снять извечный грех с себя — возвернуть землю мужикам. А ежели не пондравитца это, так пущай вчистую отлучают крестьян от земли. На фабрики подадимся, может, там новую жисть заведем себе.
Кондрату, видно, пришелся по душе такой поворот собственных мыслей. Он поднялся и просторно зашагал из угла в угол своей полупустой избы.
— Эн, чего захотел, брат! — пожалел друга Митяй. — Послухай: где земля да мужик, там горе. А горе это — мельница золотая для помещиков, и хрен они тебе дадут остановиться ей. Вот академия какая! — Митяй, довольный своим открытием, философствовал дальше: — И царь и граф твой порток не наденут без мужика, не токмо тебе хлеба добыть али там войско собрать, за Расею постоять. Они песню не сложат, ежели мужика при них не будет. В мужике весь расейский укреп!..
— Раз земледел в цене, говоришь, зачем же его морить надо? Отдай ему землю, свою-то ее мужик так обогреет, что тыщи царей прокормит... — все больше разгорался Кондрат.
— Попробуй тогда тебя зануздай, сытого-то! — гнул свое Митяй. — Не видать мужику земли довеку, ежели он ее, как милостыню, лишь добром просить будет... И бумага твоя не подмога в этом, попомни мое слово. Ее оружьем брать надо! Общую Пресню надобно устроить, да чтоб на всю Расею ружей и баррикадов хватало!.. Ежели твой граф за такую штуку, то пиши, больше пиши, Антоша! — Митяй еще сильнее стукнул кулаком по розовой книжке и, выпросив муки на дорожные лепешки, вышел из Кондратовой избы. С улицы крикнул:
— Золотом возверну! — и ушел, сшибая кулаком слезы.
Хлеб — пот и радость, слезы и мудрость мужика! И как трудно было маленькому летописцу Антошке и бывалому мужику Кондрату понять все сразу, о чем говорил их друг Митяй, повидавший тридевять земель, о чем плакались в Кондратовой избе астаповские бедняки.
Утро пришло без обычных звуков: без петухов, собачьего бреха и стона коров. А может, и отголосил зоревой час, только ночной ветер обложил избяные углы шумом, завесил осенней моросью окна — ни света, ни звука не пустил он в дом Востромиловых. За долгую ночь с беспощадной совестью память изломала душу Кондрата и лишь к утречку дала ему заснуть, забыться.
Антошка спрыгнул с печки, растер копоть под носом, и, увидев отца на сундуке, растерялся: в первый раз застал он его спящим. Тихонько обулся, оделся, сунул краюшку хлеба за пазуху и собрался бежать в школу. Но тут вспомнил о рубахе с пояском.
— Папань, — побудил Антошка отца, — а папань, будем сочинять, иль в школу мне, а?
Кондрата как снегом охолонуло — вскочил, забодрился, будто ни ночи, ни тяжких дум совсем не было.
— Кипяточку мигом согрею, не уйдет школа твоя, — Кондрат приладил на таганке чугунок с водой, вздул огонь на загнетке. — А сочинять, Антон Кондратич, ша-баш! Мы, брат, теперь на словах наскажем всего — вернее дело.
Антошка, вылупив глаза, слушал и не понимал батю. «Не быть рубахе с пояском», — печально подумал паренек.