Восторг Кондрата гас по мере того, как сердце закусывал страх. И тем больнее становился тот страх, чем сильнее угревала душу гордость за великого народолюбца: никто не помнил, не знал, как начиналась жизнь Толстого; но весь бескрайний свет вдруг узнал, когда кончалась она. Спроста ли в этом скончании одни ждали успокоения, другие хотели новой бури, третьи предчувствовали крах русской воли, еще не родившейся воли, тайну которой знал один Толстой. Кондрату захотелось кого-нибудь попросить заново перечитать газетный кусок о Толстом. Как-то по-иному задела мужицкую душу эта бессловная, но так много сказавшая бумага.
Завидев мечущегося по перрону станционного сторожа, Кондрат обрадованно окликнул его:
— Силыч! Михей Силыч!
Со звонком в руках сторож обегал кучки людей и умоляюще извещал:
— Пер-вай зва-нок! Пассажирский на Калуху! Остановочки: Данков — Белев — Козельск — Сухиничи, оконечная — Калуха-а!
Бежал дальше.
— Вто-рый зва-нок: на Калуху-у!..
Старенький Силыч, словно оберегая покой Льва Николаевича, не звонил, как обычно, а лишь поднимал над головой медный колоколок с прижатым языком и с хрипотцой сипел:
— Трей-тий... Калуху!..
Глядя на сторожа, тише обычного шумели и суетились пассажиры.
Кондрат задержал на минуту Михея Силыча и развернул перед ним газету.
— Служба, милок, служба, — увернулся Силыч и трусцой заспешил к паровозу. — Калуха-а, пошла, пошла с богом! — сторож в напутствие помахал машинисту стареньким картузом.
Кондрат остыл и больше не приставал к сторожу. Загляделся на публику. К отцу Варсонофию подошел сошедший с поезда иеродьякон Пантелеймон. Облобызавшись на виду у всех, заговорили меж собой. Но тут, не понять откуда, вывернулась старушка в салопе с внучкой и нарушила разговор.
— Ваше преподобие, благословите!
Иеродьякон, перекрестив старушечий лоб, подал целовать крест и недовольно проворчал:
— Отставшая, что ли?
— Уж какой раз паровик пропущаю, Ваше преподобие, не об том заботушка, — замолотила языком старуха. — Людям своим, по наказу их, успокоение желаю привезти: оздоровится ли наш Лев Микалаич-то? Как об нем бог-то думает? Ответствуйте, ради милости.
— Господь в святой час благословит! — отмахнулся Пантелеймон от старухи и, взяв под локоть старца Варсонофия, направился с ним к дверям вокзала.
Кондрата сорвало с места.
— Отец игумен! Ваше преосвященство! Мать же успокоения просит, — мужик показал на плачущую старуху. — Весь люд того просит. Не таите тайну божию!..
— Чаво изволите?! — словно из-под земли выперло жандарма между мужиком и монахом. Козырнул Варсонофию.
— Бог нам прибежище и сила! — равнодушно, не понять к чему, произнес игумен слова псалма. Дал знать жандарму — удалиться, а у Кондрата попросил газету и забегал по ней глазами.
Ровно по команде, выметнулись из буфетной корреспонденты и мигом окружили монахов, Кондрата, жандарма, не успевшего скрыться с глаз. Разломив записные книжицы, загалдели, зашебаршились, как маклаки на ярмарке. Но даже галдеж не в силах остепенить старуху в салопе.
— Малинки сушеной, куманички на святой водице настоянной привезла я от людей, — поосмелела она. Проталкивая сквозь толпу внучку с узелком, с мольбой убеждала кого-то: — Жар отступится от Льва Микалаича. Живо хвороба улетучится... Отчего не пущают меня к нему? Бог видит...
Однако старушечий лепет никого уже не трогал: ни ошалевших газетчиков, ни святых отцов.
— Здравствуйте!..
— А-а!..
— Отец игумен...
— Отец Варсонофий...
— Отец Пантелеймон...
— Благословите!
Монахи кланяются любезно и с достоинством, но благословить, сказать божеское слово они уже не в силах. Их задолбили вопросами:
— Напрасно ли господь привел в сию обитель?
— Мечтаете иль нет заполучить покаяние от графа?
— Близок ли великий час его?
Сорвавшимся колесом с телеги громыхали на перроне голоса. Жандарм, выбравшись наконец из толпы, подошел к бритому старичку в дворянской фуражке, что стоял поодаль, и пожаловался:
— Ох, мине ефти карашпанденты! Службу служить не дають, как саранча азиятская налетели, — взяв под козырек, полюбопытствовал: — А што, ваше благородие, важная птица ефтот граф? Из раскольников аль сицалист?