Сами же солдаты принялись за дележку меж собой немолотого зерна. Кто и откуда притащил ядреной пшеницы — никого не интересовало это. Котелками, кружками, просто руками лезли в мешок, и брал каждый, сколько удавалось загрести.
За занятием этим и не заметили, как к ним в сопровождении двух солдат подошел штатский. Он в легком пальто нараспашку, хотя было прохладно, темно-серый костюм под пальто. Рукой одной за кармашек жилетки держится, другой виски потирает. Остановился, глядит. Лукавинка под усами просветлилась, сказать что-то хотел. Облакат, не участвовавший в дележке, к нему обратился — досаду выразил:
— Делют вот, шутють, а небось сердце екает: в землю бы такую благость ядреную, под дождик весенний — до сытного достатку дожить можно было бы.
Говорит Облакат, а у самого глаза голодные, горят-мечутся, как на ярмарке хлебной.
— А что, плохо с хлебом? — как свой у своего, спрашивает штатский.
— Ни-и-куда! Солома одна: пуд корове, полпуда себе на мешанку — вся жратва.
Рад разговору такому Облакат. Будто прорвало его, заспешил в обиде:
— Откуда ж ему, хлебушку, быть? Семян — у воробья в зобу больше. Тягла нет, инвентаря тоже нехватка... К тому же Борков, Слюнятиков да Ежихин — кулачье наше — забижают здорово. Воли-то им вроде больше досталось после этого самого Декрета: в батраки зовут, а землей не хотят поделиться. А судьба, милай, что беднячья, что батракова — у всех одинакова...
Слово в слово — в какой раз! — заученно сполна выговаривал свою мужицкую нужду Облакат. Солдаты ежились от его слов, от тоски по родной деревне, земле, по голодным семьям.
— Будет тебе душу-то корябать! — не стерпел солдат с кружкой. Поманил Облаката: — На, покидай за бороду и нашу армейскую дольку. Пшеничка — не хрен тебе с квасом, она по выбору кормит, а соломка да рожь — всех бедняков сплошь.
Сыпанул кружку, вторую зерна с верхом в шапку мужику и только тут глянул на человека, говорившего с ходоком. Зарозовел от своего неуклюжего слова солдат.
— Мы тут, Владимир Ильич...
Сбился солдат, умолк, смутив и своих товарищей.
А с Облакатом так вышло: стоит ошалелый с шапкой, будто обделили его — еще просит. Взял Ильич горсть хлеба из мешка, бросил два-три зернышка в рот — кто не любит помять на зубах сладкую пшеничку! — остальное в шапку ходоку.
— Под жернова бы, в размол ее, да пельмешек по-сибирски сочинить, а?! — засмеялся Ильич.
Засмеяться засмеялся, а в глазах — боль. Знакомая эта боль мужику. И вот первый раз в жизни полегчало Облакату: делит сам Ленин и боль и хлеб с мужиками. И рад и поражен Облакат.
Позвал Ильич за собой ходока. Так и пошел тот, неся в шапке и солнце, и лето, и горе свое — хлеб...
А вечером, на выбитой площади перед Смольным Облакат снова грелся с солдатами у костров. Грелся дымком, разговорами о войне, о Ленине, о деревне, грелся пареной пшеничкой из прокопченных котелков. Трунили над мужиком солдаты, стыдили за жадность, но Облакат так и не отдал свою долю на запарку.
— У меня дорога обратная с полсвета длиной, — отговаривался Облакат, пряча кисет с зерном за пазуху.
Разгуливала поздняя осень по улицам и площадям Петрограда. Жал небесный свет на земную тьму. А к полуночи ноябрь начал крыть город снегом. К утру выбелил его, зазвонил первым хрупким морозцем.
И представилось дальнему мужику, что и ноябрь, и Петроград, и революция собираются забуранить по-настоящему, круто и бурно...
Переобулся Облакат, высушив над костром портянки, кипяточком на дорожку заправился, закурил солдатского табачку и — в путь.
Вернулся-таки Облакат из Питера. Вся волость сошлась у церковной ограды. За десятки верст на клячонках своих притащились за словом живым люди. Не верили, что в самом деле человек у Ленина был. И каждый норовил спросить свое с Облаката, руку пожать. На всякий вопрос ответа требуют, да строго так, ровно долг спрашивают:
— Видел?
— Видел.
— Говорил?
— Говорил.
— Врешь!
— Ей-богу, — оборачивается Облакат на колокольню и крестится, ухмыляясь в бороду.
— Ядрена твоя болячка! — мужичишка из соседней деревни сдернул с головы шапку, зашебаршился, — синими озябшими губами в бороду Облаката лезет: — Сказывай начистую, что говорил Ильич. Сказывай всю его правду!
— Постой, постой! — кулак Митюха Борков, работая локтями, пролез к ходоку. — Мы правду тоже кусали, знаем, на каких зубах хрустит. — Подошел и в шутку и не в шутку за грудки Облаката и во всю глотку: — Показывай бумагу!
— Какую тебе бумагу?! — стемнел Облакат, отводя от себя руки Митюхи.