Возвратившись, больную и опьяненную баронессу Васян с рук на руки сдавал слугам, ставил коней и шел в кабак — было на что...
Хорошо помнит все это Унжаков. Но ближе всего на памяти другое.
Летним вечером (в восемнадцатом это было) прибегает на конюшню сама, мертвецки бледная, закорявила языком не господским:
— Ми-илый Васян, Вва-асенька, гони на станцию... В-в Париж гони!
Не сразу понял тогда Васян, в чем дело, хотя за неделю до этого возил окованные ящики в багажную, отвез и самого француза.
Мария Павловна говорила, порхала подбитой птахой возле Васяна, пока тот не заложил коней. Прослезились дворовые, она тоже. Погрузили крохотные сундучки в латунной обойме — Васян знал с чем — и тронулись.
— Г-грачика себе возьми, когда вернешься, Самбола тоже возьми. А этих коней с-станционному сдашь — он знает, — прохныкала на ухо Васяну баронесса, села и смолкла.
Никогда так не тарахтела тележка. Тряслись сундучки, тряслись кости Марии Павловны, дрожал, как в лихорадке, сам Васян. Гром сошел с неба и катился за их пролеткой. Двадцать верст, как одну, — на едином вздохе коней.
...Не все сундучки внес тогда Васян в классный. Не разглядеть было этого Марии Павловне сквозь слезы. Сунула еще в руку Васяну бумажек — никогда столько не давала, поцеловала в лоб, и тут колокол. Пыхнул раз, другой, третий паровоз, вздыбил свою дымную гривку и заморгал на прощание красным огоньком хвостового вагона.
В ту же ночь успел Васян вернуться на конюшню. Тайком забрал жеребенка-двухлетка и вороного рысака, ушел в свою Дьяковку, что верстах в пяти от имения баронессы. Через год выменял на рысака пару рабочих лошадей с бочонком вина в придачу и сыграл свадьбу. А через два — пришли каменщики и сложили Васяну пятистенок из красного кирпича. Таких у крестьян во всей округе не было. И шли потом к Васяну за пудом хлеба до новины, шли поработать на его поле, шли внаем.
Удало, буйно закружили новые дела в прошлом бесправного мужика Васяна. И готов был он так кружиться сто и тысячу лет подряд...
Не задеть его было другой жизнью: ни старой, ни новой.
Но все же новая задела его. Больно задела. Прост мужик, но завистлив. Ни один голодранец не пропускал Васяна, чтоб не кинуть в морду: «В буржуи метишь?»
А когда мужики в коммуне сошлись и привели своих кляч, стали зариться и на унжаковских коней, и на всякую мелкую скотину, на инвентарь.
— Добром не приведешь — силой принудим. Самого на посыльную... — грозились мужики.
— Кишка тонка! Сам не без силы, — словно от мух, отмахивался Васян.
Но пришло время, и заявились к нему. Денис Донцов. Свой же мужик, в парубках вместе ходили, ввоедине и за хлебушек на земле потели. И — на тебе: пришел этот Денис с отрядом и выгреб все до зернышка. Коней не удалось взять. Васян сам угнал их к лесу, сам и прикончил из дробовика. По-бабьи выплакался в горе и пришел в сельсовет.
— Вяжите, кровопивцы!.. В Сибирь укатаете, но мошенству коммуньему не взыграть... Нет, не взыграть... Вот!
Васян орал срывающимся голосом, совал растерявшимся мужикам ременные вожжи:
— Вяжи, туды вашу мать!
Мужики, видя, что Унжакова подмывало заехать кому-нибудь в зубы, разнести в прах, принялись вязать. Тот не сопротивлялся, пока не почувствовал, что и впрямь его сила в узлы уходит. Испугался вдруг: забарахтался в дикости и рухнул лицом вниз на заплеванный пол сельсоветской избы.
На водовозных дрогах, словно распятого, увезли Унжакова в район. Увозили той дорогой, что проходила вот тут, где сидит сейчас он на пеньке и дремлет в томной усладе воспоминаний. Здесь, как раз за спиной слева, молодой Васян на зависть всем пахал когда-то поле, свои осьминники, своим плугом, собственными лошадьми.
...Старая притупленная память смешала прежнюю и теперешнюю жизнь в петлявый нудный клубок. Лишь слух чутко выхватывал из всей думной мешанины что-то нежное, струистое, весеннее. Это ручей по-прежнему бездельно плутал меж кустов овражьей завали, это полевой ветерок диковато бился прибоем о лес. И чем тяжелее становилась дремота старого волчатника, тем сильнее отдавалась в сердце неумолчная апрельская роздаль.
Ткнулся Васян бородой в грудь раз-другой — и пропала тишина, что так благостно шумела в ушах.
Он потянулся, растопырив сжатые в кулаки руки, ровно только что освободился от вожжей. На карачках сполз к ручью, треухом зачерпнул воды. Хлебнул глоток, вкусно зачмокал: ничего что мутновата — земля не поганит воду. Напился, обмочив бороду, и надел холодную сырую шапку на голову. Сорвал лопушок мать-мачехи, отер им губы и бороду, крякнул, словно сытно позавтракал. А когда по небу загулял холодный румянец рассвета, Васян не по-стариковски прытко заторопился к логову. С восходом солнца, знал он, волки возвращаются с ночной охоты. Все-таки рассчитывал: ранний выводок должен быть. Он по-звериному осторожно вышел в чахлый ивняк. Ветки топырились кончиками лопнувших почек, попахивало ранней травкой, что пробивалась сквозь осеннюю сушь. Со дна оврага, однако, тянуло гнильцой и забивало зеленый дух озими. Васян достал тряпицу с сушеным чабрецом и, присев по-монгольски, стал натирать сапоги — волчий нюх чуток к человечьему поту.