— Легче, говоришь? — старик стоит и долго думает. — А верно, пожалуй, легче. Сказано самостоятельно. — Егорыч переминается с ноги на ногу. — Ты только сперва к самому Михаилу Палычу зайди, не таись: так, мол, и так, товарищ председатель, запинка в жизни вышла... Да вот что еще: коль возвертаться к нам надумал, то эту дурочку бросай загодя, зря свожжался с ней. — Он показывает на бутылку. — Иначе топора в руках не держать тебе, попомни мое слово...
— А вы, Прон Егорыл, все такой же.
— Такой. Какой же еще я? Ну, прощай! — Егорыч ушел.
...Как ни торопился он, в деревню вошел, когда лучи холодного заката, обласкав снежное облачко над избами, уже скользнули в сугробы на горизонте. Откуда-то с гумен хлынули сумерки.
Войдя в избу, Егорыч кликнул жену. Матрена часто болела и выглядела старше мужа. На работу выходила редко, жаловалась на поясницу.
— Чего тебе? — нехотя откликнулась она, слезая с печи.
— Достань полушубок и валенки, — просит старик (в старых он ходит только на базар), — да поскореича!
— Осподи! Куда они тебе на ночь глядя?
— Если говорю, стал быть, надо. На вот деньги-то.
— И охота ж тебе за эти несчастные гроши мерзнуть целыми днями!.. Базар-то небось никудышный? — сосчитав деньги, вздыхает жена.
— Никудышный... Кому жалиться-то? — ворчит старик, переодеваясь.
— Далече собрался?
— В правление загляну на минутку. Ты тут самоварчик согрей, иззяб я, — бурчит с порога Егорыч.
На дворе тихо, бело, хрустко. Луна в морозном кругу, словно обледенела. Брех собачий на деревне слышен. Тополь у дома с заиндевевшей макушкой — ровесник Егорычу — сгорбился от давности, дремлет. Сойдя с крыльца, Егорыч останавливается у дерева, треплет рукавицей по стволу, говорит, будто с товарищем:
— Наворочаем мы еще делов! Чтоб потом, лет эдак через сотню, о тебе вспомнили: жил, мол, такой Прон, мужик колхозный, ученым прорабам носы утирал, без всяких чертежей строил, а стоит все...
Егорыч, глянув на тополиный горб, выхваченный светом из окна, шевельнул плечами под полушубком, выпрямился и бодро зашагал к правлению. Волчок, повизгивая, тыкался мордой в теплые коленки хозяина, мешая идти.
— Пшел, пшел живей! — говорит Егорыч собаке. — Ах, животная-твоя душа, как же это ты сломал культуру-то в чайной, а? Отведал окомелка? Вкусно? Дуралей! Новую жисть-то надо принимать сразу. Сразу!
...В правлении оказался только заместитель председателя Петр Иванович.
— Хозяина нет, что ль? — разочарованно спрашивает Егорыч и собирается уходить.
— Погоди, на наряд он обещал прийти. Срочное что у тебя? Выкладывай! Иль меня за начальство не считаешь? — хитровато улыбается заместитель.
— Что вы, Петр Иванович... Дело-то у меня пустяшное, так себе. — Егорыч садится на лавку, закуривает.
— Ну, как живем-куем? — задает вопрос Петр Иванович.
— Шабаш!
— Что шабаш?
— Работу давайте, вот что! — деловито требует Егорыч.
— Ого! На вениках, значит, скучно стало жить, а? Калымщикам конец, видать, пришел... Ну, ну! А мы вроде и без тебя обходимся, — нарочито спокойно говорит Петр Иванович.
— Вы обходитесь, а мне как обойтись без колхоза?.. Без утайки скажу: запинка в жизни вышла... Не один я виноват, что ушел от вас...
— Так, так... Не обойтись, говоришь? Что ж, тогда придется подыскать работенку. Бригадиром-то тебя ставить больше нельзя. Подведешь.
— А нечто я в бригадиры прошусь? — отвечает Егорыч. — Покеда еще немощь не заела, на мой топор и без бригадирства делов хватит. Слыхал в газетах-то, что о строительстве пишут? А я обсевок в поле?..
Из правления Егорыч возвращается поздно. Жена давно спит. На столе уютно посвистывает самовар. Егорыч обеими руками щупает его за бока — тепло...
1966 г.
ТРОФЕЙ
Рассказ
Горе, скопляясь в одной душе больше и больше, может в какой-то прекрасный день вспыхнуть, как сено, и все сгореть огнем необычайной радости.
В этот день Пашка возвращался из школы один. На душе было и весело и тоскливо. Весело оттого, что кончились занятия и наступили каникулы, тоскливо потому, что Варвара Федоровна поставила двойку в табеле и назначила переэкзаменовку. Правда, Сережку-Бузуя тоже не перевели в другой класс, но того отлупят дома — и все. А тут...
Пашка не любил слез матери. А она плакала часто, тихо, как-то про себя. Спросить почему — совестился. Пожалеть, а как?
Отца Пашка знал лишь по карточке, что висела на стене. Стоит он у танка, маленький, плотный, ремни крест-накрест, пистолет на боку. Рядом с ним мать. Как и отец, она в шлеме, комбинезоне и сапогах, только без пистолета. Зато мать ростом выше и, наверное, поэтому казалась сильнее отца. Всю войну они провели вместе, в одном танке, а домой вернулась мать одна. Отец погиб под Прагой. Мать была тяжело ранена, но выжила. Выжила, как она говорила, ради Пашки, что бился уже под сердцем.