Выбрать главу

Булыжниковый пролет улицы залит холодным осенним светом, словно за ночь эту улицу зачеканили серебром. Тепла не было, только яркой колкостью отливало все, чего касалось не в меру разгулявшееся солнце. Евдоким остановился, присматриваясь, часто заморгал — от света ли, от слез ли. Ступил шаг-другой, замер.

— Далече собрался-то, Ефимыч? — сняв шапку, поклонился и спросил дед Тимоша, сосед. Поклонился и прошел мимо. Ему не надо отвечать. Спросил просто так, ответа он все равно никогда ни от кого не ждет, потому как дед начисто глух.

Просто спросил, а душу тронул старик. Будто опомнился Евдоким. Попятился к порогу, привалился к дверному косяку и сполз как ушибленный на приступок. Снова все занемело в нем, словно пристыл к порогу. Лишь глаза его метили всякое, что надо и не надо было видеть в эту минуту. Не слышно, но яро лучилось холодноватое солнце, еле-еле тянул сивый дымок из трубы единственного в поселке завода, ставшего когда-то родным, но теперь тоже очужелом Евдокиму. Тихо в поселке. Лишь полустанок, что за поселком, несуразно гудит поездами. Оглашенно, с железным визгом проносятся составы. Но их гуд никого не тревожит, он подчас неслышен, как неслышны часы в шумной избе. Чужие поезда, чужие дороги лишь краешком трогают здешнего человека. Один Евдоким слушал неумолчную паровозную перекличку, перепев гудливых колес. Слушал, гадая о своей запоздалой дороге...

2

Надо же было тому эшелону остановиться как раз в Милозвановке, на разрушенном полустанке... Шла тогда весна сорок третьего, и хотя фронт проходил здесь еще в сорок первом, раны были свежи и лечить их пока было некому и некогда.

Евдокиму, тридцатипятилетнему солдату, списанному «подчистую» из-за тяжелого ранения, можно было ехать дальше, до самого Алтая, до самого дома, где еще живы старики, где ждет его молодая бездетная жена-староверка. Но как ни манил родной дом, Евдоким не осилил ту силу, которая заставила сойти с поезда именно здесь, на диковатом с виду полустанке, на знакомой только по фронту чужбине.

Верстах в двух-трех, прикинул он, должен быть поселок, где ни его, ни он никого не знал, но миновать который Евдоким не мог. Там, в избе на краю поселка, случилась беда? забыть о которой Евдоким не сумел. Вот уже два года думал и помнил о ней...

Перекурив со стрелочником в шпальной будке, расспросив как следует о дороге, солдат зашагал в поселок.

Долго искал избу, а найдя, не мог сразу войти в нее. Сердце заколотилось под ребрами, будто снова открылась рана и хлынула кровь — горячо стало и холодно телу. Спустив с плеч вещевой мешок и стянув с головы шапку, Евдоким постучал в дверь, еще и еще раз. Никто не отзывался. Тогда он налегнул на дверь — она отворилась. В сенях пусто и глуховато. Вытерев сапоги о брошенный веник, в избу вошел без стука.

Здесь, видно, никого не ждали, никого не боялись, как это бывает в осиротевших домах.

— Здрасте! — поклонился Евдоким.

На него только посмотрели — ничего больше.

Мальчонка лет четырех на замызганном полу возился с кучей тощих котят. Отнимал их от кошки, та не по-животному плакала и звала назад. Это забавляло и веселило пацана. Две девчушки, видно близнецы, тремя годами постарше мальчика, набивали свои чулочки овалками и тряпьем, делали себе куклы. А третья, лет одиннадцати, возилась у загнетки, раздувая костерок под таганком. Полуведерный чугун стоял на том таганке. Глаза девочки красны и больны от дыма и напряжения. Она неслышно плакала с досады — сырые лучины никак не хотели гореть. Платьица на девочках были рваны, много раз штопаны и вконец застираны.

Осмотревшись, Евдоким заметил еще одно живое существо. В углу под образами, на косоногой кровати сидела старуха лет семидесяти. Как привидение, она пялила заморенные глаза то на солдата, то на иконы, жевала беззубым ртом зачернелую картофельную лепешку и поминутно крестилась.

Поискал Евдоким и еще кого-то. Не найдя, осмелел. Сбросив у порога котомку, шинель и шапку, он принялся помогать девочке раздувать огонь. Не сразу, но огонек разгорелся и завеселил слегка ребятишек.

— Хозяин-то на войне небось? — спросил Евдоким, участливо оглядывая убогость избы, неприхотливость убранства, пытаясь представить себе порядок и быт некогда бедноватой, но, может, счастливой семьи.

— Убили давно. Ерманцы загубили Никишу мово, — запричитала и чаще прежнего закрестилась старуха. — А Нюрку, сноху, тоже... Осиротели детки малые... Навек осиротели...

Еще что-то долго бубнила старуха себе под нос — не разберешь. Евдокиму и не хотелось разбирать — в каком доме не было горя в ту пору? Однако он стоял в растерянной задумчивости. И так долго, что ребятишки стали побаиваться чужого дяди и помаленьку перебираться со своих мест к бабке на постель. И только старшая оставалась возле печки и заплаканными глазами покойно и счастливо смотрела на растущий очажок пламени.