— Ты не охальничай дюже-то. Такого коня серебром ковать надо, а ты ржавь натыкиваешь в копыта, — совсем иначе заговорил старый Филипп. — Срамоту нагоняешь на боевого коня.
— Ему и этого жаль, — легонько отбрехивался Карпуха. — Одна цена твоему коню — дезертир!
Братун слушал и не слушал бестолковую воркотню конюха с кузнецом. Он догадывался, что старики по-крестьянски просто хотели «перемудрить» его лошадиную судьбу, хозяевами которой уже были не сам Братун, не колхозники, а война.
Братун, однако, в тот утренний час не думал ни о войне, ни о дорогах, которые уготовила она ему. Его давно не ковали, и было интересно чувствовать щекотную возню кузнеца в его изрядно уставших ногах...
После кузни Филипп сводил Братуна к овражному ручью, напоил его ключевой водицей на дорожку, и неспешно вышли они на полевой проселок. Намотав повод на костлявую руку, конюх шел чуть впереди, пропахивая деревяшкой рваную бороздку в дорожной пыли. Старик одет неряшливо, не понять, по какому времени и погоде. На живой ноге — подшитый, слегка стоптанный валенок, на голове — зимний рыжий треух, на плечах же ничего, кроме холщовой рубахи, перехваченной на бедрах сыромятным ремешком. В левой руке, чуть не по земле, он волочил торбу с овсом для коня и краюшкой хлеба на всякий случай. Унылый вид старика печалил и «новобранца» Братуна. Конь, понурив голову, шел с легкой придержкой, словно спускал воз с горы. Будто не на войну шел, а на живодерню.
За угорком, когда уже не было видно оставленных конюшенных дворов, а до большака оставалось версты три хода, Филипп остановился перевести дух. Уронив торбу в пыль, приклонил голову к Братуновой лопатке и сплакнул, по-бабьи откровенно роняя слезы на припыленный валенок. Зафыркал Братун на стариковскую слабость, покосился сердитым глазом, дернул повод, будто сказал: пошли уж — не мы первые, не мы последние...
— Ладно, ладно, смел больно, — вытирая концом бороды слезы, с обидцей пробубнил Филипп. Поднял торбу с земли, приладил за спиной ее. Перекинул повод оброти через морду Братуна, поставил валенок на петлю и стал взбираться на коня. Не сразу получилось — силы будто в землю ушли. Братун, как мог, пособил старику: опустился на колени, еще ниже нагнул шею. Когда устроился Филипп на его спине, Братун поднялся и, не мешкая, ходко зашагал по дороге.
Словно на облако взлетел — так просторно с коня повиделись старику поля и дорога. Обернулся — и колхозные дворы рядом, будто по пятам идут за ними. Справа, на пшеничном поле, как в рыжем разливистом море, плыли конные жатки, прощально помахивая грабельными крылами.
— Глянь, милок, должно, тебе на путь славный машут, — пролепетал на ухо коню Филипп. Братун понимающе закивал головой, расплескивая удилами металлические звуки.
Сощурившись и приложив козырьком ладонь ко лбу, Филипп силился распознать, кто ж из коней тягает жатки? В первой паре узнал кобыл-старух. Во второй ходил бельмастый, давно запаленный мерин Ходун с двулетком Ермашом.
— Вот сукина баба, — заругался на председательницу колхоза конюх, — без меня и жеребят в хомуты позагоняет... За одну страду ухойдакает молодняк.
Филипп заерзал на спине Братуна, готовый соскочить с коня и побежать к жаткам, вызволить из хомута несмышленыша Ермаша. Братун, не поняв беспокойства старика, прибавил в шаге. Вскоре все скрылось за спиной угорка, и Филипп усыпно задремал. Очнулся он, когда копыта железно забили по булыжнику большака. И дальше все шесть верст, до самого района, сыпалась подковная дробь, не давая заснуть старику. С каждой верстой Братун набирал ходу, а Филипп в тоскливом страхе осаживал его:
— В ночное, на Веселый лужок, что ли, гонишься?
Сам же старик прикидывал, сколько еще идти им до райцентра, до конной площади, куда предписано явиться по мобилизации.
Конная площадь... В старинушку здесь буйствовали ярмарки, творились торги лошадьми. С окрестных волостей, дальних и недальних губерний сходились тут крестьянская нужда и барская ненасытность, цыганская вольница и разгульная нищета, конокрады и маклаки, ротозеи и пьяницы — всем на том майдане хватало места и воли. И всех сводила сюда одна сила — конь!
Прошло то время. О конных ярмарках и не всякий старик вспомнит. Давно уже не продают и не покупают коней. А вот площадь так и осталась «конной». До самой войны пионерия тут жгла под песни свои костры. В праздники эта площадь малинилась флагами, оглашалась горячими речами. В будни здесь же бабы торговали молоком, лепешками, зеленой всячиной с огородов, да мало ли чем еще, незапретным и запретным товарцем. Милиция тихонько разгоняла их, но все попусту. Баба на базаре есть баба: она с одного конца вышла, с другого опять вернулась. У бабьей жизни свои права.