Выбрать главу

– Ишь, мурластая стала…

Видели, как бегала Софья в черном платке, белолицая, чернобровая, строгая, в тяжелой юбке, – где она ее справила? – останавливалась на крылечке и кричала звонко:

– Степа-ан! Живей закладай в пролетку!

– Чисто как хозяйка кричит! Сыскалась родня середь дня…

– Арина-то Степановна все ей доверила, все ключи у ее… и от погребов, и от укладок, и от чулашков… Молоко-то так кувшинами и хлыщет…

– А это их старик тот… Захарыч облестил… чаю без его не мог пить вон… А снохе-то Морозовой за что корову?

– А Миколай-то Данилыч с ее девчонкой допрежде путался… Да с Глашкой-то! Он же и выдавал…

– А-а… которая за кривым-то… гробами на посаде торгуют…

– А вон Дудариха-то сказывала… Софья-то, подлюга, с эстим все… с Сергей Миколаичем путается… Как он в город, к ночи, к нему все бегала, в елки!…

Привез телегу можжевельника, верхом, сын Семена Морозова, Аким-парильщик. Пришли гуси с речки, гоготали, просили есть. Бегали среди них в хлопотах, распугивали, а гусак грозил клюнуть. Мальчишки лазили в огород, нашаривали. Поваренок ел огурец. Попов прохаживался у машины, в гороховом балахоне, поглядывал. Подошли племянники-гармонисты в новых хороших тройках, лаковых сапогах и кубовых рубахах. Расхаживали степенные крепкие мужики в черных казакинах, повязанные рушниками, – понесут. Две смены, – тяжело, жарко и далеко. Валил сизый дым из избы Семена Морозова, и попахивало блинным духом. Рыжебородый шаловский староста, повязанный полотенцем с красными городками, говорил тем, которые понесут:

– Разом подхватай чтобы! Семен и Левон… помене ростом-то спереду, а мы с Микитой в голова ему… И прямо чтобы в шаг!

Лицо его побурело, а борода посветлела. Мужики слышали, что пахнет от него сладким духом, и просили похлопотать у Арины Степановны.

– Уж говорил, и с Иван Акимычем… чтобы и разговору не было… А на переменке горбачевские встанут… Надо постараться, чтобы… Из Москвы народу-то!…

А бабы говорили на бревнах:

– Вон внучки-то, внучки-то… Эта вот, с увалью-то, Прасковья Миколавна, беленькая-то с лица… а за ей Любовь Миколавна. Видные-то какие, со-лидные…

– А и не плачут!…

– Меньшая-то вчера плакала шибко. В церкви еще поплачут…

Приехал верхом урядник, в новых погончиках на затертом парусиновом кителе, в белых перчатках, похожий лицом на сверхсрочного молодца-фельдфебеля, с черными бачками, привязал лошадь к палисаднику, поманил мужиков в рушниках и сказал:

– Слушайте мене, что я скажу. Понесете, чтобы не галдеть… раз это упокойник, а не хоругь! Я спереду. Как я стал – стой! На кладбище сам становой будет. Чтобы не обругаться! Помните, к какому делу призваны!… Чтобы не было безобразий у мене!

Увидал у шаловского старосты полотенце с красными городами – запретил:

– Дружка, что ль, ты?! А еще староста… Смени на холстину! Никакого понятия, что недопустимо, раз это упокойник, а не что!

Прогнал ребят от забора, отворил калиточку барышням, приложил перчатку к козырьку. Увидал, что повара развели жаровню, поостерег насчет пожара:

– Вы, братцы, уж поосторожней как… сохрани Бог… Бабы говорили, что на помин будут щи с головизной, блины с маслом, гороховый и молочный кисель. Вспоминали, что, как хоронил Данила Степаныч жену, давали сыту к молочному киселю.

Стали выносить.

Вынесли Николай Данилыч, Сережа, Коровин и вытягивавшийся Здобнов, которого сменил приказчик Иван Акимыч. Когда остановились у палисадника, услыхали старушечий вой: плакала Арина. Плакала и Софья. С платками были «гусынюшка», Паша, Люба. Урядник сидел на коне, поодаль, и держал картуз «на молитву», стараясь сдерживать лошадь, которую кусали слепни. Горбачевский батюшка, в белой ризе с голубыми просветами, склонив голову, печально читал молитву. Мальчишки без картузов, оставленных матерями дома, задали, кому батька отдасг кадило, и смотрели ему в лицо. Племянники-гармонисты взялись нести тяжелую дубовую крышку. Выступили под ней вперед. К ним подъехал урядник и не велел уходить далеко.

– Красные бы рубахи еще надели!

Выследил, когда Николай Данилыч стоял с краю, подскакал и взял под козырек:

– На кладбище всякий народ желаете допустить? Вышли смотреть повара в белых колпаках, как понесли.

Стоял у палисадника Захарыч, смотрел из-под руки. Смотрел от двора Семен Морозов, не в полушубке, а в синем казакинчике, крестился.

Видно было, как ехал на возу можжевельника Аким и кидал; как, мерно шагая, подымались под желтой крышкой на взгорье, к ельнику, гармонисты. Перехватив черные спины ярко-белыми полотенцами, несли, покачивая, мужики.

И было потом все так, как хотел Данила Степаныч. Было солнечно, жарко, тихо. Когда вступили в еловый лесок, с запахом теплой сырости после дождя, одинокие голоса стали крепнуть, и казалось, что поют хорошо и стройно, как в пустой церкви. Тихие, грустные, стояли ели и слушали в полумраке. А когда пошел березняк, стало весело, зелено и прохладно. В кустах орешин темнели мохнатые гроздочки, играли светлые стрелки. Играючи, шуркало по головам ветками. Урядник ехал впереди на случай встречи, нагибался и обламывал. Пели все, и молитва сбивалась бабьими голосами на песню. И было похоже в солнечной роще, что это не последние проводы, а праздничный гомон деревенского крестного хода.

XIV

Шумели поминки, а было похоже на именины.

В два ряда поставили столы на лужку, между дворами Лаврухина и Морозова. Посажались кто как успел. Вышел Николай Данилыч, сказал:

– Вот, помяните батюшку.

– Покорнейше благодарим, Миколай Данилыч… Тебе дай Господь…

Ели щи с головизной, почмокивали. Говорили, что легко было нести: ежели праведный человек – завсегда легко. Хандра-Мандра рано собрал коров, подобрался к поминкам. Хрипел, расплескивая из стаканчика:

– А во как я помру-у… пухом понесете! Жилка одна да спленка, правильней меня нет…

Кому не хватило места – ждали череду. Ребятишки ели на травке, рвали зубами выпрошенные блины. Подходили нищие, просили в окна:

– Помянуть бы за-ради Христа… Говорила в окно Арина:

– Помяните, голубчики, помяните…

Выходила на лужок, скорбная, сухонькая, побелевшая, в черном, с белым горошком, платье и в черном длинном платке, как монахиня.

– Кушайте, родимые… помяните за упокой души… Ей гудели довольные, твердые и нетвердые голоса:

– Покорнейше благодарим, Арина Степановна… Дай Бог царство небесное!

Довольны были ею: их она была, вся ихняя, всегда ихняя. И никуда не уйдет.

Парни с буйными мурластыми лицами гудели в окна:

– Дозволь помянуть, баушка Арина!

И им дозволяли, и они требовали вина и пива. Ходили по столам и выпрашивали из рук.

Не поскупился Николай Данилыч, приказал, чтобы вдоволь было всего: последние проводы. И все знали, что это последние проводы. Тетка Арина еще осталась, но она сойдет тихо, незаметно.

Уже помянули в доме, с официантами в белых перчатках, уже последнюю, прощальную, чашу вечной памяти опели и благословили отец казначей и батюшка из Горбачева; уже возгласил зычно иеродиакон Нифонт, запивоха из монастыря, расправив тесный и потный ворот и откидывая лапой пышную груду волос, как сено, – возгласил, ворочая красными белками, до содроганья хрусталя на столе, покрыв и остановив гул за окнами, – а во дворе все еще уступали места и все подсаживались ко щам с головизной, блинам и киселям. Уже отъехали монахи и причт, сытые, сонные, рассолодевшие с еды и жары, увозя в широченных карманах слоеные пирожки и навязанное памятливой на все уставное Ариной – деточкам-то, деточкам-то! – а на лужку все еще ели, все ели, опоражнивая корчаги и мисы, дрались из-за блина нищие, просили, виляя хвостами, тощие собаки. Хлопали пробки; пустые зеленые четвертухи лежали в крапиве. Проливали за упокой души. Распоясали животы, уходили и опять садились, уносили куски и мисочки тем, кто не мог дотянуться до лужайки. Уже покачивались иные и путали на ослабевших умах и языках, что это – именины или еще что. Уже потянулись тени от леска на взгорьях, от домов, от людей, от крапив. Ржали просившие пить лошади. Отъезжали гости на ямских тройках к вечерним поездам.