Выбрать главу

5. ТВЕРДЫНЯ

- Что ж, - говорит Плахов, - произведем предварительную прикидочку. Вот Остоженский. Не из церковников, ручаешься за него? - Что ты! - Борис Панченков даже пугается - Лучший общественник, ты же знаешь. - Фамилия, понимаешь, поповская... А мы его - в комсомол, авторитет ему... Он, в общем-то, не возражает, Плахов. Он и сам знает, что Остоженский отличный парень. Но Плахов - лицо ответственное, обязанность его такая все взвесить и все предусмотреть. И он смотрит в лежащий перед ним список озабоченно и с сомнением. И Борис смотрит в этот список, где каждого знает, и за каждого ручается головой, и крепкая шея его розовеет от волнения. И члены бюро, сидящие тут же, заглядывают в этот список, и переводят серьезные взгляды с Плахова на Бориса, потому что они тоже обязаны все взвесить и все предусмотреть: Венька Кочетков из штамповочного, еще какой-то парень из новеньких, Борис его не знает, Наташа Заусенцева из нижней сборки. - Этого уберем - так? - советуется с товарищами Плахов. - За процент ведь тоже по головке не гладят. - Эту - долой. О, рабочий! Хороший парень? - Ничего, деловой. - Прекрасно! Борис, ты совсем опупел. Дочь торговца. - Какого торговца? Кооператора! - А не всё ли равно? - Плахов оборачивается за поддержкой к Кочеткову. Тот, улыбаясь, пожимает плечами. - Ты, Виктор, сам того! - вспыхивает Борис, - это ты про Соньку Меерсон дочь торговца! Такая трудовая девка! С малышами работает - закачаешься... - Дочь торговца, да еще Меерсон! Бориса осеняет... - Про нее в газетах писали. Помнишь, сосед у них был, Гусаров? Еще судили его - за антисемитизм... - Это про нее было? - Про нее. - Угу! Другое дело. Примем твою Меерсон. И все, Борис. Все! Остоженский, Меерсон, Мытищин - с тобой четверо. Фракция есть. - Есть фракция! - Борис совсем расстроился. - Пустяки - ребят не видели! Ну бюрократ ты, Плахов! Откуда это в тебе? - Вот - бюрократ! - Плахов даже головой крутнул. - Не нюхал ты, Панченков, бюрократизма... - Нюхал! Ты особый такой бюрократ - от станка... Но тут уж все засмеялись: дает Панченков! Это из их-то рядов - бюрократ!.. Плахов жестом остановил неуместное оживление. - Регулировка роста - вот что это такое! - внушительно сказал он. - Мы в Советской стране, мы не на небесах живем. Так-то, Панченков. Давай зови их по одному. Первой вошла Женька Семина. Застенчиво улыбнулась от порога. - Здравствуйте. - Здравствуй. - Плахов не слишком приветливо кивнул головой. - Встань сюда, вот так. Расскажи биографию. Женька сказала - все, что могла сказать о себе в пятнадцать неполных лет: "родилась тогда-то... учусь..." Больше ничего не могла придумать. Смотрела она при этом не на членов бюро, а на стену за их головами - там висел заводской бюллетень "Дзержинец", который Женька своими руками делала: и карикатуры рисовала про летунов, и подписи в стихах писала. И вообще - все здесь было свое, знакомое: и эти фанерные стены, вздрагивающие от шума работающих станков, и цифры повсюду "518" и "1040", и механический цех, и нижняя и верхняя сборка, и грохочущая "штамповка" в глубине двора, под стеклянною крышей, - сюда, на завод, ребята то и дело приходили и на производственную практику, и на митинги, и просто так, в помощь заводской ячейке, для проведения разных кампаний. И сразу за забором - заводской стадион, так и там все знакомое: ходили туда нормы БГТО сдавать, прыгали в ящик с песком через реечку, и всяко. И в клубе заводском столько раз были, так что и к ребятам здесь пригляделись, и ребята пригляделись ко всему, но Женька все равно почему-то робеет. - Родители? - обреченно переспрашивает она. - Папа - профессор, педагог. - А мать? - Мама - служащая. - Так, - Плахов оторвался от бумажки, лежащей перед ним, взглянул на Бориса. - Родственников за границей нет? - Нет. Откуда? Родственников за границей у Женьки не было. И к суду она не привлекалась, и в белой армии не служила. - Расскажи про конфликт на КВЖД. Это Женька очень хорошо помнила: лагерные линейки в двадцать девятом, и беседы у костра, и то, как Макса рисовал нашу восточную границу на своем бедре - острым прутиком по загорелой коже. Женька и рисунок этот помнила. - Ладно, - почему-то рассердился Плахов. - Нахватала с бору по сосенке. Расскажи про шесть условий товарища Сталина. Женька, не понимая, почему рассердился Плахов, испуганно взглянула на Бориса, тот удрученно махнул рукой. Засыпалась! Можно было бы, конечно, и про шесть условий ответить что-то такое. Женька молчала. - А подаешь заявление в комсомол, - наставительно сказал Плахов. - Газеты читать надо, милая. Подрастешь - приходи. Не подавала Женька никакого заявления! Очень хотелось это сказать. Ее пионерский отряд выдвинул. Женька сама сроду бы не решилась. - И балуешься небось? - явно желая утешить ее, улыбнулся Кочетков. Панченков, балуется она? - Есть немножко. - Эх, товарищи, несерьезно относитесь, - это опять Плахов. - Важнейшее дело, понимаете ли, вступление в комсомол. Потом вошел Остоженский - и все сразу оживились, задвигались. Игорю, как всегда, мешали его руки, ноги, все его крупное, рыхловатое тело, и волосы то и дело падали ему на круглый лоб. Игорь рассеянно собирал их в пригоршни. Про Игоря никто бы не спросил: "Балуешься небось?" - просто в голову бы это никому не пришло!.. - Расскажи про шесть условий, - как-то сразу успокаиваясь и добрея, предложил Плахов. Игорь обстоятельно изложил шесть условий товарища Сталина. И про диктатуру пролетариата рассказал - об этом спросила Наташа Заусенцева. И о работе школьного учкома рассказал подробно. В общем, Остоженского, конечно, приняли. И Митю Мытищина приняли безо всяких. Митька ужасно волновался, еще когда сидел в коридорчике, - просто жалко было глядеть на него, как он тер между колен потеющие ладони и невесело хихикал: "Ну, все!" А когда его вызвали наконец, отвечал уверенно, отчетливо, и только голос его звенел напряженно, - и про шесть условий товарища Сталина, и про диктатуру пролетариата, и про момент, который все мы в текущий момент переживаем. И Плахов совсем развеселился и сказал: - Видали? Вот это и есть наш коренной кадр. Вот таких ребят нам надо, Панченков, а ты все ушами хлопаешь. Давай следующего... А следующим позвали Сережку Сажина, и вот тут-то получалась неприятность. Потому что Сережка знал все - и про шесть условий, и про текущий момент, и про КВЖД, и про диктатуру пролетариата, и все стоял, переминаясь с ноги на ногу и поглядывая исподлобья, и готов был продолжать приятную беседу с членами бюро в любом направлении и в каком угодно объеме. Потому что про консерваторов и лейбористов он тоже знал и - про что там еще? - про все знал. Вот тогда Плахов стал нервничать и кричать, что Сережка срывает работу в своей бригаде. Но Сережка как раз бригаду очень хорошо вел, это кто угодно мог подтвердить. Сережкиной бригаде единственной вынесли в свое время благодарность, а сейчас, между прочим, бригад вообще нет, осуждены, так что секретарь еще и отстал, оказывается, от школьной-то жизни. И Сережка, так сказать, бесплатно, по доброй воле, пересказал Плахову Постановление ЦК о школе. И кто-то из бюро - то ли Венька Кочетков, то ли парень, не знакомый Борису, то ли Наташа Заусенцева, - кто-то из них не выдержал и предложил Сергея Сажина в комсомол принять. А Плахов словно ничего не слышал. Плахов сидел, закаменев, и недобро щурился, а потом спокойненько так предложил Сережке честно, по-пионерски признаться, что именно он скрывает в своей биографии, почему не может точно и определенно сказать, где работает его отец. И вот тут Сережка замолчал. Он стоял и краснел, будто он лишенец какой-нибудь или классовый враг, и ребята притихли за дверью, потому что что-то такое про Сергея слышали: что Сережкин отец вроде бросил их с матерью, и было это не то в Тюмени, не то в Тобольске, и Сережка с матерью кинулись в Москву неизвестно зачем - не было у них в Москве ни родных, ни пристанища. И не хотел Сережка знать, где работает его отец, вот не хотел - и все. Он стоял сейчас, краснел и не говорил ни слова. И Плахов очень авторитетно сказал, что комсомол от его кандидатуры воздерживается. Вот так все это произошло. Так образовалась в Первой опытно-показательной школе комсомольская фракция. Сережка с Женькой шли тогда с завода вдвоем, и Сережка говорил Женьке, что все это - Борисова провокация, Сергей Борису это не скоро забудет. Потому что Борис - психованный какой-то, ни с чем не считается: ему лишь бы всех путных ребят в комсомол перевести. Но Сергей второй раз на эти уговоры не поддастся, Сергею сегодняшнего дня за глаза довольно. Они шли, огибая залитые стылой водой колеи и осенние лужи, и, когда лужи были особенно большие, Сережка слегка трогал Женьку ca локоть проявлял товарищеское внимание. А Женька молчала. Женька только улыбалась сочувственно. Потому что с Сережкой очень несправедливо обошлись сегодня, это все так, конечно, только ведь и он не прав! Словно вопрос такой есть: идти в комсомол, не идти! Это уж однажды и навсегда: сначала ты октябренок, потом - пионер, потом - когда-нибудь, - комсомолец.

6. В ШУМНОЙ ГАВАНИ

К этому времени - к осени тридцать первого - много изменилось на Женькином корабле. С тех пор как ввели карточки, хлебные и всякие, пришлось отказаться от общей поварихи. Семина - она в те дни была старшей по квартире - отпустила тетю Полю, заплатив ей за месяц вперед. Неожиданно возмутилась жена Рахмета Биби: "Почему за месяц? По закону полагается - за две недели". - "Но все решили". - "Подумаешь, все. Платите сами, если такие добрые". - "И заплачу". - "И платите". Женщины несколько недель не разговаривали: это была первая на корабле ссора. Ушла воспитательница, смотревшая за детьми, - иждивенческая карточка не могла ее устроить. Что было делать? Быт подпирал, брал за горло, - ни одна женщина не желала перед ним капитулировать. Ни одна! Вместо тети Поли, молчаливо приходившей и в одиночку делавшей свое дело, в кухне, меж кухонными столиками, которые пришлось срочно приобретать, меж десятью индивидуальными примусами и десятью развешанными по стенам индивидуальными корытами, закипел неожиданно образовавшийся клуб; тетя Нюша Ковалевских, Мотя Семиных, Ефросиньюшка Берингов и так далее и тому подобное, - благо, найти домработницу в те времена было нетрудно. Одни женщины вступали с другими в договорные отношения, скрепленные печатью групкома, брали обязательства соблюдать, не нарушать, отпускать тогда-то... Соблюдали свято, не нарушали, платили большую часть собственной зарплаты, вводили в семью еще одного человека с иждивенческим, то есть очень скудным, пайком все, что угодно, лишь бы сбросить домашнюю заботу, лишь бы сохранить добытую революцией независимость и квалификацию. Целая тема, как подумаешь, - женщины эпохи социализма!.. Совершенно новые в истории отношения: органичное достоинство одних - и органичнейший демократизм других, равная занятость и работниц и так называемых "хозяев", - на Женькином корабле, во всяком случае, было так. А откуда бы и взяться другому? Вот ведь и слово появилось новое: "домработница". Не прислуга - хватит! - не кухарка, не нянька: член семьи, первый, считайте, человек в доме! И при всей этой близости - а может, вследствие нее, - при несомненной привязанности всех этих женщин к новым семьям, заменившим собственную, - извечная оппозиция, пристрастный суд: притяжение - и отталкивание, родственное соучастие - и готовность к отпору. Раздражение, то и дело вскипающее, - от бесконечных очередей, от беготни по распределителям: раздражение выплескивалось тут же - среди висящих корыт и тесно сдвинутых столов, в кухне, быстро темнеющей от десятка непрерывно работающих примусов. Так на корабле появилось то, чего раньше не было и в помине: корабельные трюмы. Голоса женщин доносились оттуда глухо, как из бани, - вместе с шипеньем примусов и густыми кухонными запахами. Сообщество домработниц взломало перегородки между комнатами, все сколько-нибудь интимное вынесло сюда, на кухню, сделало достоянием общественным и неправомерно значительным. Вдребезги разлетелось, то, что во веки веков служит залогом долгого и незамутненного общежития и что так долго и незыблемо существовало на корабле: уменье не слишком вникать, доброжелательная корректность. Женька и засидевшаяся у нее Маришка, заложив каждая за щеку кусок сахара или липкую карамельку, шли пить воду к водопроводному крану на кухню и попутно узнавали, почему, собственно, бесится Биби, - сегодня одна, завтра другая, избаловал, гляди-ка, турков мусульманский закон. Рукастая, жилистая тетя Нюша Ковалевских осуждала все это бесповоротно: срамота, жеребятина! Ее покойник, царство ему небесное, всю жизнь прожил с одной, ничего, а ведь как здоров был, господи; подробности не останавливали тетю Нюшу нимало. Женщины с удовольствием ахали, посмеиваясь, качали головами: "А спать-то когда?.." Никто не обращал внимания на замешкавшихся у раковины подростков. Женька только улыбалась ошеломленно, когда Мотя, практичная девчонка откуда-то из Криворожья, поверяла ей по ночам, как величайшее откровение, темные, бог весть где подобранные анекдоты - анекдоты, в которых Женька по полной своей неискушенности не понимала почти ничего. Или показывала фотографии, которые делал с нее ее постоянный ухажер Витенька: Мотя, ни в чем не желавшая отставать от московских девиц, смотрела с этих фотографий испуганно и упрямо, пытаясь прикрыть хотя бы локтями нестерпимую свою наготу. А что еще оставалось делать Моте в чужой семье, в чужом городе, где кавалера-то она нашла, а подруг - не удосужилась как-то, с кем прикажете ей откровенничать? С тетей Нюшей - чтоб та немедленно произнесла свой суд? С Еленой Григорьевной?.. То ли дело несмышленая Женька, ничего не понимающая в настоящей-то жизни,- этой все на пользу; если б Мотя не была убеждена, что Женьке все на пользу, - она и слова бы не произнесла! Жизнь, вывернутая оборотной стороной, жизнь трезвая, жизнь, как она есть, - вот в чем Мотя, как ей казалось, разбиралась отлично. Она даже книжку мечтала написать под таким заголовком: "Жизнь, как она есть", - не сейчас, конечно, когда-нибудь потом, когда у нее времени будет побольше. Вряд ли пассажиры осознавали в полной мере все изменения, которые происходили с их кораблем: процесс шел медленный, незаметный глазу. Собственно, это уже не был корабль в прежнем значении слова: никакая стихия не бушевала под ним, людские волны не бились более в его борта. В СССР, как торжественно сообщали газеты, была навсегда уничтожена безработица, биржа труда теперь скромно притулилась в одном из ближайших переулков. В помещении бывшей биржи расставляли станки, возводили глухой забор с колючей проволокой - предполагалось открытие пошивочной фабрики. За территорией фабрики, прямо против Женькиных окон, строилось здание современной конструкции со странным названием "Оргаметалл": по деревянным лесам непрерывно сновали рабочие с кладью кирпича за спиной. Надстраивалось под какое-то учреждение (потом оказалось - "Всехимпром") здание "Ермаковки": ночлежка была уничтожена. Закрылась пивная, открылся вместо нее продуктовый магазин, который, по старой памяти, аборигены называли "пьяным". Район заметно облагораживался, становился не хуже и не своеобычнее всех других городских районов. Корабль, если по-прежнему его так называть, уже не несся вперед - он, потяжелевший, смирно стоял у причала, в порту, среди скрипа лебедок и криков рабочих, бегающих, словно грузчики, по деревянным настилам, легкая прибрежная зыбь осторожно его покачивала. По вечерам, возвращаясь домой, Женька нос к носу сталкивалась со старым своим приятелем Фимой. Фима был прост и демократичен, - не каждый старшеклассник, согласитесь, снисходит до четырнадцатилетней козявки! Но очкарик Фима в неизменной кожаной тужурке завзятого активиста и кепчонке блином, Фима, с его походкой вразвалочку и мужественным баском, простодушный, аскетичный Фима вовсе не был избалован вниманием. А Женька была само внимание, так все понимала с полуслова, так высоко ценила каждую минуту стояния с ним на лестнице у пыльного, наполовину заколоченного окна, была, по выражению самого Фимы, "очень нашенской девахой", - Фима останавливался, выключая ненадолго немыслимый темп своего бытия. Он рассказывал: школа у них, Женька знает, с торгово-кооперативным уклоном, "представляешь, фигня?" - так вот вся братва ходила сегодня в Металлруд и во всякие другие организации, просили реорганизовать школу в химический техникум. "Так и пошли?" - изумлялась политичная Женька. "Так и пошли. А что? Подумаешь..." - "И добились?" Что-то такое им обещали! Фима загорался: это все их школьный химик, ну дядька! Каждый выходной мучает качественным и количественным анализом, говорит, что коммунизм - это советская власть, плюс электрификация, плюс химия, вот ведь какое дело! "Здорово!" - неуверенно вторила Женька: химии она терпеть не могла. Мимо них то и дело кто-нибудь проходил. Возвращался с работы чопорный, наглухо застегнутый Беринг, приподнимал перед Женькой единственную на весь дом, совсем буржуйскую шляпу. "Что это он?" даже пугалась Женька. Быстро сбегал за хлебом рахметовский Волька, кричал уже снизу про жениха и невесту, - маленький еще, дурачок. Торопилась в своей красной косыночке веселая и очень красивая новая жена Володи Гончаренко, про которую Фима говорил, что она "ничего, нашенская". Тяжело поднималась Софья Евсеевна: "Ты, Фимочка, пришел, уходишь?" - "Пришел, мама". Потом появлялась племянница Ковалевских Майка с очередным поклонником, - тут уж, делать нечего, приходилось безропотно сматываться, так сказать, уступать площадку. Хорошее было окно, вся молодежь дома его очень любила: с широким подоконником - можно сесть, если очень устанешь.