— Саш, ты же только из-за меня собралась в кибуц.
Разве не хватает того, что я люблю его? Еще и весь кибуц надо любить? Но момент для споров и попреков был неудачным, и я только смиренно убеждала:
— Нет, нет, не только ради тебя! Ради меня тоже.
Врала, врала! Если честно, совсем не ради него, а только ради себя! Если бы так не тянуло сердце, если бы так отчаянно не хотелось быть с ним, разве пошла бы, даже если бы весь кибуцный секретариат на коленях стоял?!
Капитулировала по всей линии: эпизод Шоши обещала полностью предать забвению, в течение двух недель переехать в Гиват-Хаим и приложить все усилия к тому, чтобы стать достойной пионеркой поселенческого движения. Зато мы будем жить счастливо и любить друг друга вечно.
В новую жизнь мама напутствовала горькими пророчествами:
— Тебе, Александра, все кажется, что где-то легче! Идешь по линии наименьшего сопротивления! Давай-давай: пополи картошку, подои коров, и трех месяцев не пройдет, как стоскуешься по учебникам!
Но судьба моя была решена — я буду озеленять пустыню и обживать пустошь.
В Гиват-Хаиме ждали любовь, бесплатный труд и врастание в коллектив. Наши отношения с Рони изменились. Раньше были только я и он. Я хоть и презирала аханья маминых невеяаковских соседок, но все же не могла полностью отделаться от ощущения, что, полюбив простого сефардского юношу, я бросила гордый вызов общественным предрассудкам. Теперь же мы оценивались окружающими по совершенно иной шкале, коллективу было наплевать, что Рони «Войну и мир» не читал. Недоумение теперь вызывал не он, а я. Здесь Рони больше не был «марокканцем», он оказался душой общества, заводилой, без которого любое сборище казалось пресным, а я ютилась в его тени и иногда мучительно ощущала себя чем-то вроде гнилого яблока, всученного пионерам Итава в нагрузку к французским духам.
Ребята относились ко мне достаточно благожелательно, за исключением Шоши, разумеется, но я догадывалась, что все, включая Рони, были уверены, что долго я тут не выдержу.
Сначала меня определили помощницей воспитательницы в детский сад, но дети смеялись над моим акцентом, не слушались моих неуверенных указаний, и меня перевели в швейную мастерскую. В кибуцной иерархии этот отстойник занимает одно из последних мест — тачают и кроят там либо старушки, имеющие право на необременительный четырехчасовой рабочий день, либо женщины с большими странностями, которых до детей и до еды допустить не решаются.
Это первое поражение было еще обиднее на фоне метеорного взлета пусть брошенной, но не унывающей Шоши. Соперница, выросшая в многодетной семье, получила в свое ведение целые ясельки и совершенно самостоятельно заправляла этой завидной вотчиной. Она победоносно толкала по кибуцным дорожкам коляску-клетку с запертыми в ней четырьмя малышами, гордо таскала им обеды из общей столовой и вовсю пользовалась правом покупать на складе за счет ясельного бюджета туалетную бумагу, мыло и прочие завидные товары. У нее моментально завелись приятельницы, она без передыха пекла для них пироги и печенья, а на лужайке перед своей комнатой, прямо напротив нашего окна, развешивала кружевные лифчики с глубокими чашечками, напоминающими о прелестях хозяйки и о том, что тощенькая «русия» ничем подобным похвастаться не может.
По кибуцным понятиям мой рабочий день начинается поздно, в семь утра. Руководит швейной артелью Далия — боевая женщина в цветастом халате до колен и в высоких шнурованных ботинках.
Раньше мне нравилось печатать на композере, а теперь нравится строчить на электрической промышленной швейной машинке, у которой четыре иглы и которая одновременно обрезает край, сострачивает и обметывает. Некоторый неизбежный для каждой модницы в стране повального дефицита опыт шитья у меня имеется, а теперь под руководством Далии я учусь шить детскую одежду, наша мастерская обшивает с головы до ног всех ребятишек в хозяйстве. За соседней машинкой сидит одна из основательниц кибуца, древняя, но по-прежнему боевая бабка Эстер. Задача Эстер — передать уникальный опыт становления кибуцного движения новому поколению покорителей пустынь и болот, то есть мне. Поэтому старуха пошьет минут пятнадцать, потом отрывается от машинки, пихает меня в плечо, отчего моя строчка летит в кювет, и тыкает рукой в окно, указывая на толстого старика, подстригающего кусты, и рассказывает, как еще в тридцатые годы они с этим самым Ициком прятали нелегальных беженцев из Европы от владевших тогда Палестиной британцев.