– Что за чепуху они пишут, синьор Исфахнян! – возмущаюсь против воли, не замечая, как повышаю голос. – И почему эта чепуха кажется мне единственным спасением…
– Валентино, зачем так кричать? Мои старые уши могут такого не выдержать, и я залью весь пол кровью. Хотя тогда у тебя будет отличный шанс изучить ее состав или, быть может, продать так ненавистным тебе алхимикам. – Он потирает переносицу. Жмурится, чихает. – Но только если права моя старуха-жена и я действительно не старый армянин, а злонравный дракон… ай, прости-прости, я снова заговорился. А ты снова слишком горячишься. Впрочем, тебе положено. Молодость…
Он берет газету из моих рук, щурится, шевелит губами, читает, бормоча что-то себе под нос, и мне опять кажется, что, дай ему волю, он не замолчит, пока не испустит дух. Я тоже щурюсь – от блеска его начищенных медных пуговиц, горящих подобно огню античных мудрецов, не так далеко, по словам самого Исфахняна, ушедших от правды. Во многом я спорю с ним – спорил с начала своего ученичества, – и в этих его полушутках об огне тоже не вижу искр истины: меня всегда прельщали атомы Демокрита, способные, быть может, открыть мне тайну света. Но сейчас я не хочу останавливать моего старого Исфахняна, пусть и ослепну от пуговиц его дорогого халата – торговля книгами солидно уплотняет кошельки и животы. Может, оно и к лучшему. Тогда не увижу того ужаса, в который вот-вот превратится моя жизнь. Да, я не стану спорить: пусть он, как всегда, убедит меня в том, что писаки не марали бумагу понапрасну, в том, что сплетни о таинственном… Нет, не могу заставить себя даже подумать об этом! Хорошо, что Исфахнян перестает шевелить губами и сам произносит вслух:
– Ну что же, Валентино, ты опять отвергаешь все, кроме того, во что уверовал, а это путь поэта, но не путь ученого. Кажется, первым ты не хотел быть ни за что на свете. – Он возвращает мне газету, разглаживает козлиную бородку. Стучит пальцами по деревянному столу. Стынет чай. – Глупо отрицать движение планетарных сфер, пусть мы и можем спорить о том, как они движутся. Так же глупо отрицать и то, что эликсир философов, магистерий, назови его как хочешь, могли придумать и извлечь втайне. Тут даже нет повода для спора! Но я с радостью поспорю о том, прибыл ли он к нам в город с таинственным восточным мудрецом или нет. – Старый Исфахнян выдыхается, отпивает чая. Как и всегда, громко, с наслаждением. – Но, так понимаю, ты хочешь, чтобы это оказалось правдой. И что толку в споре?
Он произнес это вслух. Он, мой старый учитель, ставший роднее погибших родителей, пусть и большой любитель проклятого языка алхимиков, усложненного ненужными образами и метафорами – огненными саламандрами, фантомными василисками и зелеными львами, – считает: в прочитанном нет ничего невозможного! Быть может, нам впервые не наврали? Не плодят слухи ради еще больших слухов?
Неужели у меня правда есть шанс? Вдруг я смогу добыть эликсир, дарующий, как судачат, вечную молодость, а еще – божественный талант во всем, в чем пожелаешь? Хотя иные шепчут наперекор первым, что его задача в трансмутации металлов… Ох, как пусты споры алхимиков! Подарок судьбы, не иначе, ведь проклятый дель Иалд никогда не отдаст мне Софи, но, если утолить его алчность, если преподнести само чудо… быть может, он станет сговорчивее? Ох, жаль, отец мой не нажил друзей-дипломатов! Они знают толк в торге, где ставки высоки, а невозможное становится возможным. Надо бы все взвесить, тщательно подумать, свериться с мудрыми книгами, переговорить с женой старого Исфахняна, знающей все его лукавства, и со всеми детьми – старшими сыновьями и младшими дочерями, – вот только новомодные карманные часы будто нависли прямо над моей головой, и звук их – громогласная симфония сфер, наполняющая воды каналов обреченным стенанием стиксовых душ…
Выбора не остается.
Я снова вспоминаю прошлую ночь – видимо, последнюю нормальную в моей жизни, – и она гремит смехом отца Софи, этого старого колдуна, который, не прекращая смеяться, приказывает мне – никак иначе трактовать его жест нельзя! – встать. И я встаю. Разгоряченный – щеки наверняка красные, хорошо, что рядом нет зеркал, – поправляю рубашку и свободные штаны – отец, будь он жив, давно отругал бы меня за отрицание моды, презрение к бантам и кружевам, золотым лентам, этому пышному барочному водевилю. Тогда дель Иалд прекращает смеяться. Наступившая тишина – острая бритва. Я захлебываюсь кровью. Облизываю губы. Они взаправду липкие и соленые? Еще один приказ, вновь жестом, – выйти в коридор, оставив Софи. Я не оборачиваюсь – к чему привело это Орфея? Ни к чему не приведет и меня, приглашенного на аудиенцию.