МОЙ СЫН АНРИ ТОЖЕ СБЕГАЕТ. Он мчится к реке за автострадой, бульваром, улицей, парком и еще одной улицей. Мчится туда, где мерный ритм и неизменная рябь текущих вод гипнотизируют его, успокаивают, оберегают. Я научилась быть тенью в его тени, следовать по пятам, не мешая, не тревожа, не донимая его. Но однажды, стоило мне отвлечься всего на секунду, как на моих глазах он бросился наперерез машинам, небывало радостный и полный жизни. От этого контраста у меня перехватило дыхание: его ликование, столь редкое, неожиданное, и мой ужас при виде его тела, взметнувшегося над бампером. Может, надо было закрыть глаза и замедлить шаг, чтобы не увидеть удара, чтобы выжить? Материнство, мое материнство обернулось вандализмом любви, поразившей мне сердце, вздувшей, загнавшей его, материнство вырвало сердце из грудной клетки, когда я увидела, как мой старший сын Паскаль, взявшись ниоткуда, кладет брата на стриженый пряный газон на бульваре. Паскаль явился брату, словно ангел с пухлыми бедрами, конфетными розовыми щеками и поднятым вверх детским большим пальцем.
Я ПЛАКАЛА ОТ РАДОСТИ, ДЕРЖА обоих сыновей за руки, но в этих слезах была боль другой вьетнамской матери, сына которой казнили у нее на глазах. За час до гибели этот мальчишка, в чьих волосах жил ветер, бегал по рисовым полям, доставлял письма: от отправителя получателю, из рук в руки, из одного укрытия в другое, приближая революцию, помогая сопротивлению, а иногда просто передавал любовную записку.
Детство сверкало пятками. Он и не думал бояться, что его схватят солдаты врага. Ему было шесть, а может, семь. Он и читать еще не умел. Зато крепко сжимал в руках клочок бумаги, который ему вручили. Но когда его поймали, окружили и наставили на него винтовки, он не смог вспомнить, куда бежал, к кому и откуда именно. От страха он онемел. Солдаты убили его. Щуплое тело опустилось на землю, а солдаты пошли дальше, жуя резинку. Мать бросилась через рисовое поле, где еще оставались свежие следы ног ее сына. В воздухе свистели пули, но пейзаж вокруг не менялся. Ветер продолжал баюкать молодые рисовые побеги, безразличные к жестокости слишком сильной любви и слишком глубокой боли, и потекли слезы, и крик вырвался из этой матери, укутывавшей старой циновкой тело сына, наполовину утопленное в грязи.
Я СДЕРЖАЛА ВОЗГЛАСЫ, ЧТОБЫ НЕ перебить гипнотический стук швейных машинок, поставленных друг за другом в гараже моих родителей. Как и мы с братьями, наши кузены шили после школы — зарабатывали карманные деньги. Следя за ритмичным и быстрым движением иглы, мы не видели друг друга, и наши беседы часто походили на исповедь. Кузенам исполнилось всего десять. Но им было о чем рассказать, ведь они родились в померкшем уже Сайгоне и выросли в самый черный для Вьетнама период. Хихикая, они поведали, как тормошили чьи-то члены за миску супа, стоившую две тысячи донгов. Без тени смущения описали нам сексуальные движения — с наивной простотой, свойственной тем, кто уверен, что проституция — это только про взрослых, про деньги, а не про детей вроде них, шестилетних, семилетних, делавших это за еду стоимостью пятнадцать центов. Я выслушала их, ни разу не обернувшись, не перестала строчить, не вставила ни слова — хотела сохранить невинность их рассказа, не замарать взглядом их чистоту. Эта невинность, верно, и помогла им, отучившись десять лет в Монреале и Шербруке, стать инженерами.
НА ОБРАТНОМ ПУТИ ИЗ университета Шербрука, куда я отвезла своих кузенов, на заправке ко мне подошел вьетнамец: он заметил у меня шрамы — следы от прививок. Едва взглянув на эти шрамы, он смог перенестись в детство, когда ходил по проселочной дороге в школу с грифельной доской под мышкой. Едва взглянув на эти шрамы, он понял, что и его, и мои глаза видели желтые цветы на ветвях сливы перед каждым домом в дни Нового года. От одного взгляда вспомнил настойчивый аромат рыбы в перченой карамели, томившейся в глиняном горшке прямо на углях. Всего один взгляд — и наши уши вновь услышали свист молодого бамбука в воздухе, который вот-вот рассечет нашу кожу — в наказание. Всего один взгляд, и наши тропические корни, пересаженные в заснеженную почву, напомнили о себе. Всего один миг — и мы обнаружили свою двойственность, гибридность существования: наполовину здесь, наполовину там, все и ничего одновременно. Всего лишь шрам на коже — и между двумя бензоколонками на съезде с автострады стала зримой вся наша общая история. Свой шрам он спрятал под сине-черным драконом. Не сразу и разглядишь. Однако стоило ему прикоснуться пальцем к моей бесстыдно оголенной отметине и, взяв мой палец другой рукой, поднести его к спине дракона, как мы ощутили сопричастие, единение.