(Перевод Л. Некоры. Ср. № 323)
Сжато до предела формулирует поэт самую суть проблемы: Человек — Вселенная, Человек — Время:
(Перевод Г. Плисецкого)
(Перевод Г. Плисецкого. Ср. № 576)
И рядом иной раз незамысловатые сентенции, и по мысли и по легкой изящной манере выражения вполне традиционные для раннеклассической персидско-таджикской поэзии:
(Перевод Г. Плисецкого. Ср. № 281)
В обширном цикле хайямовских рубаи особенно поражает исследователя противоречие, нередко взаимоисключение содержащихся в них идей. Мы видим в этих стихах страстное стремление постичь тайны рока и агностицизм, проповедь активного добра и отгораживание от мира, беспечную теорию «одного дня» и обывательскую мудрость самосохранения, сетование на несправедливость неба в распределении земных благ и высмеивание сытого благополучия. Мы находим в четверостишиях полярно противоположные точки зрения: ироничное спокойствие все постигшего мудреца и отчаянно-дерзкий протест бунтаря. Поэт пленен жизнью, жизнь — неиссякаемый источник наслаждений:
(Перевод Г. Плисецкого. Ср. № 591)
И вот — отвращение от жизни, в смерти поэт видит желанный исход от мучений земного бытия. А еще лучше — не знать этого света совсем:
(Перевод Г. Плисецкого. Ср. № 199)
Эту пестроту ценностных ориентаций, «смесь высоких доблестей и низменных страстей» некоторые литературоведы относили не без оснований за счет вплетения в поэтическое наследие Хайяма стихотворений других поэтов, каждый из которых выражал свой взгляд на мир.
Однако это верно лишь отчасти. В обширном хайямовском цикле — и в этом еще одна загадка, заданная Омаром Хайямом, — четверостишия слиты столь органично, что «бродячие» рубаи не ощущаются чужеродными равным образом ни в диванах многих поэтов, ни среди стихотворений великого Хайяма. Смены и перепады настроений, широкий разброс оценочных суждений о жизни, — в общем свойственные живому человеку на разных этапах его земного пути, — мы наблюдаем у многих персидско-таджикских авторов XI–XIV веков, каждый из которых нес в себе большую или меньшую частицу хайямовского гения.
Хайям, философ и лирик, несомненно опирался в своем поэтическом творчестве на свой опыт жизни в большом городе, на умонастроения окружавших его образованных горожан. В хайямовских мотивах, в самой их противоречивости следует видеть тот набор всечеловеческих истин, которые мы находим в пословичном фонде любого из народов. Облеченные в меткие речевые формулы — афоризмы, сжатые сентенции, меткие присловья, — они извечно питали дух человека в его неудовлетворенности жизнью. Философские рассуждения и житейская дидактика, заложенная в хайямовских четверостишиях, должны нами пониматься расширительно: в них художественно выражены мысли и чувства, имевшие хождение в широких слоях населения средневекового города.
Эта часть ранней персидско-таджикской поэзии — хайямовские четверостишия, включая все «странствующие» и «бродячие» и — шире — хайямовские мотивы вообще, — представляет особую ценность. Мы можем рассматривать их как своего рода «обобществленную» житейскую мудрость и «обобществленную» лирику, которая прежде всего и была пищей для ума и сердца в средневековом обществе. Кочевание их из дивана в диван и многовариантность — лучшие свидетельства широкой распространенности их, сопряженной со множественностью переписок и устных передач.
Непосредственное отражение в хайямовских четверостишиях городского свободомыслия можно увидеть еще и в том, что лирический герой Хайяма — гуляка-вольнодумец, так называемый ринд, — был в эту эпоху одним из самых популярных персонажей персидско-таджикской литературы. Строки хайямовских стихов обрисовывают колоритную фигуру ринда: