Прошло полгода, как Федор с детьми вернулся из города, где похоронил фронтового друга. Полгода… Ему казалось, что это было вчера. Если бы не ребята, познавшие ласку матери, может быть, он и попытался бы бороться с собой. Может быть, но в этом уверенности не было. Как же это случилось? Он даже не может сказать, когда это началось. Два месяца отпуска провел он вместе с Таней, а вернее сказать, в ее квартире. Таня рано уходила с детьми надолго, и он, Федор, оставаясь один, перелистывал страницы альбома, долго всматривался в задумчивое лицо женщины, которая так много стала значить для него. Он вспоминал слышанные им раньше рассказы старых летчиков тридцатых годов про то, как жены погибших выходили замуж за их друзей летчиков, и это было чуть ли не традицией. Тогда эти рассказы вызывали у него улыбку, и все-таки в них было что-то волнующее, естественное и новое-новое. И это не казалось самопожертвованием ни с какой стороны. Это было похоже на великую дружбу людей опасной профессии.
Черт возьми, он начинает понимать, что так могло быть. Побеждала жизнь!
Когда в квартире не было Тани, он мысленно говорил с ней, не таясь, и ему было хорошо, пока другие мысли не возвращали его к действительности. Надо молчать и ни одним словом… Кто знает, не будет ли его признание и такое внезапное оскорбительным для Тани. Нет, совесть его была чиста. Он брал в руки другую карточку, ее мужа, Фомина. Умерший друг смотрел на него, как смотрел всегда живой: откровенно, прямо, с еле заметной доброжелательной улыбкой. Это был его друг, настоящий друг, и мертвый он призывал к жизни. Он всегда призывал к жизни! Мог ли он осудить его чувство? Никогда! Федор верил в это.
Когда Таня возвращалась с детьми с прогулки, Федор в разговорах с ней старался избегать всего, что могло походить на признание… Однажды он тихо подошел к открытой на кухню двери и смотрел на Таню, когда она готовила ужин, долго, пристально. Таня почувствовала этот взгляд и резко обернулась.
Федор вздрогнул, и она видела это… Секунду, две они смотрели друг другу в глаза, но за этот ничтожный промежуток времени одним взглядом Федор высказал ей все, о чем думал долго, что чувствовал, чем жил. Ему казалось, что Таня услышала его голос, увидела его душу, прочитала его мысли. Губы ее задрожали, и лицо стало вдруг испуганным, и только в глазах была мольба и немой укор и еще обида. Она выбежала в коридор, и ее отчаянный голос поразил Федора:
— Не надо, Федя. Слышишь, не надо…
Федор хотел бежать за ней, успокоить, что-то сказать, но он остался неподвижно стоять в немом оцепенении. Между ними как бы протянулась нить. Или она оборвется, или будет настолько прочна…
Таня вернулась через минуту и выглядела внешне спокойной.
— Извини, Федя. Я как-то все еще не понимаю себя и… и тебя тоже.
Она подошла к плите, отвернувшись от него. В голове Федора был спутанный клубок противоречивых мыслей, и, возможно, именно этот мысленный хаос привел его к решению действовать, действовать смело. Отбросить осторожность, благоразумие, сомнения, колебания… Жить, жить! Они имеют право на жизнь, черт возьми! Но тут же Федор отбросил эту мысль. Нет! Все что угодно, только не оскорбить Таню, не усложнять ей жизнь. Все это не просто, ох, как не просто!
Федор ругал себя, проклинал, страдал. Его натуре была чужда скрытность, искусственность, тем более ложь. Ему хотелось высказать ей все, что чувствует, о чем думает, чем живет в эти дни, и в то же время он знал, что не скажет, не посмеет, да и вряд ли Таня поймет сейчас, когда только что не стало любимого человека, насколько велико чувство Федора к ней.
До конца отпуска оставался один день, последний. Он прошел в сборах в дорогу. В этот день Таня была возбужденной, деятельной, но Федор видел, что это только внешне. Она часто обнимала детей и в этих порывах он угадывал ее истинное настроение: ей было тяжело расставаться. Он думал, что причиной этому могло быть только предстоящее одиночество. Она привыкла к детям, полюбила их, может быть, привыкла и к нему, как привыкают к любому живому существу, когда человек остается один…