Выбрать главу

Да и кому жизнь продлять?

— Не могу поверить, — сказала очаровательная юная леди, бывшая в то время моей.

Мы сидели в хорошем итальянском ресторане, и я только что разделался с ужином, достойным дьявола, — да, гулял вовсю, распевая песенки с обеих сторон пластинки, — и теперь хозяин принес именно то, чего я и желал на десерт.

— Не могу поверить, — сказала очаровательная юная леди, бывшая в то время моей. — Ты предпочитаешь мне это мороженое?

Отпусти кто-нибудь такое замечание несколько лет назад, я бы посоветовал тому, кто его сделал, заткнуться на хрен и оставить меня к гребаной матери в покое. Но теперь я был трезв и мягок, а потому, обдумав ее слова и приняв во внимание ее чувства, ответил здраво, мягко и честно:

— Ну, раз уж ты ставишь вопрос так, то должен признать: да.

— И что ты будешь делать, если окажешься, в конце концов, на каталке с капельницей?

— По крайней мере, тогда-то я и выясню, любишь ли ты меня по-настоящему. А теперь, пожалуйста, не порть мне удовольствие.

Итак… Гангрена? К черту! Я съем ее на завтрак. Вылью гной на ванильное мороженое и приготовлю гангреновый десерт.

Но внутри меня происходило что-то еще. Лежа в том гамаке, в тишине ночи, после того как я услышал слово «гангрена», после того как покатал его на языке и прошептал его, обращаясь к распухшему колену поднятой и вытянутой ноги, после всего этого я спросил у того же самого колена:

— Эй, пацан, хочешь умереть?

Да, что-то происходило внутри меня. Мне было не пять. Пятьдесят. Но независимо от принесенных возрастом крупиц мудрости я оставался все равно что пятилетним, потому что, чувствуя эту штуку во мне и вне меня, слыша ее в море и видя в звездах, не понимал ее.

— Эй, пацан, хочешь умереть?

Некоторые из запрещенных фишек, приобретенных в Гаване, принадлежали тому времени, когда незнакомый паренек задал этот роковой вопрос, и, возможно, их передвигали по сукну карточного стола в тот самый день и даже в тот самый момент; может быть, их держали и передавали чужие руки, когда на моих засыхала кровь: в них, этих фишках, сохранились другие времена, другие души, другие демоны. И они, эти запрещенные фишки, лежали у меня в маленьком мешочке. Время играть.

В тот вечер Луи был не в настроении для всего этого дерьма. Он только заказал гребаную пиццу и устраивался у телевизора, собираясь посмотреть гребаную игру, — и на тебе. Нет, он просто был не в настроении для всего этого дерьма. Он был в хорошем настроении. У него слюнки текли при мысли о гребаной пицце. С луком и чесноком. Луи уже включил духовку, собираясь положить в нее пиццу, чтобы она была теплой и хрустящей и чтобы он мог прикончить ее не торопясь, спокойно, со смаком, глядя в телевизор. И тут зазвонил телефон. Дерьмовый уродливый пластмассовый кусок дерьма. А ведь во всем гребаном мире только один мудак знал его номер.

— Я заказал пиццу, — сказал в трубку Луи.

— Ты заказал пиццу.

— Да, я заказал пиццу.

Больше слов не было: только резкий, нетерпеливый вздох, прозвучавший в ухе Луи.

Луи положил трубку и тоже вздохнул: его вздох получился тоже резкий, но не нетерпеливый, а скорее недовольный и покорный. Он устал от всего этого дерьма. Его тошнило от всего этого дерьма. А случилось вот что: парень забрал себе слишком много власти, и ему просто время девать некуда. Сорок лет назад этот парень стрелял у него двадцатки, теперь же, чуть что, он, Луи, должен бросить все и бежать на вызов, как какой-нибудь гребаный черный раб. Его королевское величество требует.

И вот теперь он сидел, как явившийся по вызову мальчишка.

— Приятно видеть тебя, Лу.

Сукин сын произнес это таким тоном, будто приветствовал нежданно нагрянувшего друга. Как будто эй, к черту пиццу, к черту бейсбол, к черту спокойный вечер дома, дай-ка загляну к этому долбаному хрену, посмотрю, как там у него дела.

— Настоящая?

В последний раз, когда Луи был здесь, на стене за письменным столом висел большой календарь с изображением Девы Марии и рекламой похоронной конторы Пераццо внизу каждого месяца. Теперь же, Господи, какой-то гребаный…

— Рембрандт. Автопортрет.

Луи задумчиво посмотрел на картину.

— Знаешь, — изучающе разглядывая портрет, сказал он, — если бы у меня был такой хобот и я рисовал бы автопортрет, то, наверное, сделал бы небольшую косметическую операцию краской. — Он отвернулся. — И сколько такое может стоить?

Когда Луи отвел взгляд от картины, Джо Блэк обернулся к ней и посмотрел, но не так, как обычно смотрел на календарь.

— Как оценить красоту, Лу?

Джо с ухмылкой взглянул на гостя.

Луи собрался было ответить, но передумал.

— Слышал, что случилось с Альдо Чинком? — спросил Джо Блэк. — Парня нашли мертвым на Сто пятнадцатой улице. В церкви. Сердечный приступ. Встал на колени, чтобы помолиться, и…

Джо щелкнул пальцами.

Что еще за хрень? На хрен тебя, на хрен твою пиццу, на хрен твой бейсбол! Вот мой Рембрандт, а Альдо Чинк отбросил копыта в церкви.

— К черту Альдо Чинка.

— А, перестань, Лу, он был неплохой парень.

— Пошел он!.. Знаешь, меня убивают эти ребята. Этот сукин сын, этот паршивый ублюдок, этот хреносос подыхает в какой-то засранной церквушке, и все вдруг начинают причитать: ах, бедняжка, отдал Богу душу, стоя на коленях. А он-то и в эту вонючую церковь, может, заскочил только потому, что прятался от какого-нибудь мудака, которому задолжал пару сотен. — Луи закурил и с легким отвращением покачал головой. — Пошел он в задницу, Альдо Чинк.

— Да… я-то думал, что тебе понадобится пара салфеток.

— А чего ты от меня ждешь? Чинк и при жизни был хреносос. Теперь он дохлый хреносос. Сукин сын задолжал мне три штуки.

Они помолчали.

— Ты, похоже, не в духе, Лу?

Какое-то время тишину нарушало только дыхание. Потом Луи вздохнул: это был вздох, лишенный эмоций, опустошенный вздох.

— Нет… не знаю. Я устал, Джо, вот и все. Устал. — Он говорил негромко. И слова звучали глухо, откровенно и устало, как будто были частью опустошенного вздоха, той усталости и чего-то еще, худшего, чем усталость, того, что сидело в нем и от чего он надеялся убежать нынешним вечером. — Я хочу сказать, все вроде как вчера, когда мы были детишками. Помнишь, как мы сидели, бывало, возле клуба «Полная луна» и наводили блеск на туфли всяких старперов? Теперь старперы — мы сами. И вот ты сидишь под дедом Джимми Дюранте, под этим Рембрандтом — уж не знаю, что он за хрен, — а меня дома ждет холодная пицца. То есть… не пойми меня неправильно. Я рад, что ты здесь сидишь. Я не жалуюсь, правда. Если не считать, может быть, того дела с Амече… — Слова иссякли. — Я просто устал, Джо. Вот и все. Просто устал.

И снова только дыхание в тишине. Луи собирался уже спросить, зачем Джо вызвал его, но хозяин заговорил первым:

— Если устал, Лу, надо отдохнуть.

— Это не та усталость, Джо. Это… я устал.

— Тебе нравится картина?

— Скажу совершенно честно — нет. По-моему, это засранный кусок дерьма. Знаю, что и тебе она тоже не нравится. Иначе ты бы повесил ее на другую стену, где мог бы ее видеть. А так она болтается у тебя над головой, как корона, чтобы люди видели.

— Да, — сказал Джо Блэк. — Это дерьмо стоит десять миллионов гребаных баксов. Можешь поверить? Ну не чуден ли этот гребаный мир, а, Лу? Чудной гребаный мир.

— Ну, я-то хоть знаю, что ты не платил за нее десять миллионов. За такие деньги можно купить что-нибудь получше.

— Нет-нет, ты прав. Я лишь хочу сказать, чудно, что люди платят за такое. Чудно, что платят так много. Когда я говорю «много», я имею в виду много.

Вот почему, Лу, я испортил тебе вечер. Я оторвал тебя от гребаной пиццы, чтобы сказать — ты будешь очень богатым человеком. Работа трудная, может быть, самая трудная из всех, за которые ты брался, зато когда все будет закончено, если мы привезем ту штуку сюда, тебе уже никогда не придется нажимать на курок. Разве что захочется надеть твидовый пиджак и выйти пострелять фазанов. Это большие деньги, Лу.

— Насколько большие?

— Больше, чем ты можешь себе представить.

— Так какие?

— О таких никто и не мечтал.

— О каких деньгах мы говорим?

— О твоей доле.

— Моя доля?

— От одного до двух миллионов. Может быть, больше. Наличными. Без налогов. Чистыми.