Выбрать главу

— Икрой закусил бы, зачем таранку-то принес? — заметил ему Валентин.

— Водку без таранки не могу. Это, брат, особая штука. Родное что-то. Как на природе, так обязательно таранка требуется.

— Он очень природу любит, — сказал Валентин, обращаясь к Митеньке. — А вот Петруша, должно быть, не любит. Петруша, ты любишь природу?

— Мне все равно, — отвечал Петруша, зацепив на вилку огромный кусок омара, который не снимался, пока он, взявши в руку другую вилку, не спихнул его наконец к себе на тарелку. И стал рассматривать его, прежде чем начать есть.

— Я, брат, этих козявок заграничных не особенно люблю, — сказал Владимир, глядя, как Петруша нерешительно, точно что-то подозрительное, расковыривает омара. — Так только, для порядка держу.

— Нет, хорошо. Омаром нужно белое вино закусывать, — сказал Валентин. — Лорд Байрон, например, любил тонкую закуску.

— Какой Байрон?

Валентин посмотрел на Владимира.

— Байрон, хороший приятель моего отца. Мясом торговал.

— Немец, что ли?

— Немец, — сказал Валентин.

— Ну их к черту!

Петруша не доел своего омара, осторожно отодвинул на край тарелки и, потянувшись за Владимировой таранкой, разорвал ее руками вдоль от хвоста и закусил ею.

В это время подкатил еще Авенир. Его встретили шумно и, усадив на ковер, дали рюмку и заставили пить.

— Ты нам о русской душе и о народе что-нибудь расскажешь, — заметил ему Валентин, на что Авенир, опрокинув рюмку и весь сморщившись, только махнул в знак согласия рукой.

Пока пили первые рюмки, разговор шел о том, где лучше пить, какое когда вино нужно употреблять и чем закусывать. Потом перешли на жизнь и, расплескивая рюмки, с покрасневшими лицами, вспоминали старину, пили за широту русской души, за великое будущее чего-то. Причем тут уже заговорил Авенир и, вскочив, требовал выпить за русскую душу, как за неугасимый очаг священного бунта.

— Да против кого бунтовать-то? — спросил Владимир.

— Против всего! Против всякого застоя и успокоения, не говоря уже о насилии абсолютизма.

— Ну, вали, — согласился Владимир, нетвердой рукой приближая свою рюмку к рюмке Авенира, чтобы чокнуться с ним.

— Стой! — вдруг крикнул Владимир, оглянувшись на маляров, как на что-то забытое им.

— Иван Силантьич, выпить хочешь?

Бородатый маляр как будто нехотя и равнодушно поднялся.

— Отчего же, выпить никогда не вредно.

— Ну, делай упражнения, — сказал ему Владимир, показав рукой на гимнастические приборы, и, повернувшись туда лицом, приготовился смотреть.

Маляр остановился перед трапецией, медленно поддернул штаны и, кряхтя, полез на трапецию.

— Видал?… — сказал Владимир Валентину и закричал на маляра: — Ноги-то, ноги-то продень через руки, голова! Забыл уже. Так, ну, ну!., тяжел стал. Теперь на кольцах лягушку сделай. Сильней, сильней раскорячивайся, живот подбирай! Вот… А ведь пятьдесят лет… Молодец, Иван Силантьич! Иди, брат, получай. Вот что такое русский человек. Авенир верно говорит. Он мне удовольствие доставил, уважил, теперь я его уважу. Держи стакан крепче, — сказал Владимир, наливая маляру плохо слушающимися руками водку в подставленный стаканчик. — И закуски на. Хочешь вот эту козявку? Самая, брат, дорогая закуска. Вот приятель его отца только этим и закусывал.

Маляр, сморщившись от выпитого стакана, который он выпил, не отрываясь, запрокинув вверх курчавую бороду, нерешительно посмотрел на коробку с омарами и попросил чего-нибудь попроще.

— Икру кушай, бери что хочешь, — говорил Владимир, сидя на траве с графином водки в руках. — Я, брат, когда меня уважают, ничего для хорошего человека не жалею. Пей, ешь за мое здоровье… А природа-то, Валентин… — сказал Владимир, когда маляр ушел, утирая руками рот на ходу и рассматривая данную ему в руку закуску.

— Да, хорошо… — сказал Валентин, посмотрев кругом.

Солнце садилось, и длинные тени от деревьев и строений протянулись до самого леса.

Теплый туманный сумрак спускался на землю. Леса, тянувшиеся вдали, потемнели, и над низкими сырыми местами поднимался уже ночной туман. А ближе к лесу виднелся огонек костра и бродили спутанные лошади.

— Ах, хорошо, Валентин! — сказал Владимир, оглянувшись слабеющими глазами кругом.

Владимир, при виде хорошей местности или красивой природы, всегда впадал в грустное настроение, и если проезжал на лошади и видел хорошее местечко, то всегда останавливал лошадь и грустно говорил: «Вот бы где… тут коверчик расстелить, чтобы туда лицом сидеть. Вот тут, пожалуй, можно и икоркой закусить. Козявок бы есть не стал, а икоркой бы закусил».

Уже маляры ушли с работы, потухший самовар несколько раз уносился и приносился снова кипящим, а приятели все сидели и говорили среди наполовину опорожненных бутылок и поваленных рюмок. Каждый хотел говорить сам и не слышать других, и поэтому говорили все вместе и так громко, что никто ничего не мог разобрать.

— А что же он, хорошо пил-то? — спросил вдруг Владимир, дергая Валентина за рукав, чтобы он ответил на вопрос.

— Кто? — спросил Валентин, не сразу обратив внимание на вопрос.

— Да немец-то этот, приятель твой.

— Приятель моего отца, — поправил Валентин.

— Ну все равно, — отца, черт его возьми совсем… — сказал Владимир и, не став дожидаться ответа, повернулся к Петруше.

И когда уже перешли к философии и самым высшим вопросам, что всегда указывало на высшую точку, до которой поднялся барометр, Владимир за что-то обиделся на Авенира и, очевидно вообразив, что он в гостях, а не у себя дома, встал и пошел к лесу. Поймал ходившую там лошадь, сел на нее верхом и поехал прочь от приятелей, крикнув им, что его ноги не будет больше в этом доме.

Петруша же вздумал купаться и полез в пруд в штанах и сапогах, сняв только рубашку. Но запутался в траве и в палках у плотины и едва не утонул.

Наутро все, проснувшись, увидели себя лежавшими на террасе, на подстеленном сене. Кто их собирал всех, кто стелил постели и когда Владимир вернулся домой, — было никому неизвестно. И, кроме того, никто из них даже и не задавался этими вопросами, как делом, не имевшим существенного значения.

LI

А перед вечерем Владимир, как и обещал Валентину, повез его в цыганский табор.

— Это, брат, не то, что московские цыгане — набеленные да насурьмленные, — сказал Владимир, сжав кулак, — а тут настоящие. Пляшут… Эх!.. возьми все, да мало! А поет одна так, что все сердце перевертывает. Все забудешь!.. Опять же природа там. Да, вот икорки не забыть захватить.

Наскоро запрягли лошадей, сунули под переднюю лавочку два кулька и тронулись.

«Опять куда-то в сторону понесло», — подумал Митенька, но он не выразил своей мысли вслух.

Цыганский табор был в степи около реки. Белея палатками, он издали виднелся на зеленом лугу с своими повозками, дымом костров, телегами…

Вечер за рекой угасал. Слышались неясные звуки по заре. Пахло дымом, и доносился издали неясный, смешанный, крикливый говор.

Свободный народ!.. Бывало в сумерках, когда жизнь после летнего страдного дня затихает, едешь мимо табора, раскинувшегося около реки или леса, слушаешь доносящуюся издали песню — то заунывно-однообразную, то огневую, дикую, — смотришь на белеющее натянутое полотно палаток, бегающих черномазых кудрявых ребятишек, смуглых девушек с вплетенными в косы звенящими монетами — и завидуешь их вольной, свободной жизни, безделью и любви среди степей… Однообразная вечерняя песня, мелькнувший любопытно-дикий взгляд молодой цыганки с кувшином на плече будят грустные мысли о неизведанном счастье, дикой воле и легкости…

И долго, долго потом ловят глаза в сумраке оставшийся позади стройный стан с высоким кувшином на плече…

Когда экипажи остановились у табора, они тотчас были окружены толпой черных, полуголых, оборванных цыганят, старых надоедливых цыганок. Приезжие были оглушены невообразимым, страстно галдящим криком, говором и лаем маленьких злых собачонок, которые, уклоняясь от бросаемых в них ребятишками палок и камней, заливались, как звонки, забегая то с той, то с другой стороны экипажа.