Выбрать главу

Он почувствовал приток новой энергии и того радостного беспокойства и невозможности усидеть на месте, которым всегда сопровождалось у Митеньки всякое осенение большой новой мыслью. Встал и в возбуждении вышел на двор, сам еще не зная, зачем его туда вынесла какая-то неведомая сила.

Митрофан, возившийся на дворе около кухни, увидев барина, вдруг спохватившись, вскинулся, сказавши:

— Ах, ты, мать честная!.. — схватил было лопатку и направился к крыльцу.

— Что ты? — спросил Митенька.

— Да вот, ямы эти… — отвечал Митрофан тоном недовольства не по отношению к барину, а к ямам.

— Брось. Надоели, — сказал барин. — Я, кажется, продаю все, потому что я теперь… ну, это потом… — сказал он неопределенно, очевидно, не желая ничего пока открывать Митрофану. — Заложи-ка мне сейчас лошадь.

— Это можно, — сказал с удовольствием Митрофан.

Митенька сел в поданный шарабан, так как коляска оказалась сломанной, и велел отвезти коляску к кузнецу, ввиду того, что она скоро кое для чего понадобится.

— Да убери хоть немного на дворе, — сказал он Митрофану.

Когда хозяин уехал, Митрофан посмотрел ему вслед, стоя посредине дороги, потом взял лопатку, потрогал ее острие своим корявым пальцем и, посмотрев на ямы, сказал:

— Ну, это разговор другой. Раз продавать, так мы на людей не работники. Кто купит, тот и уберет. И пошел сидеть в кухню.

XLVIII

Дмитрий Ильич спешил застать Валентина у Тутолминых, так как от него зависела судьба того нового, что пришло ему в голову, как счастливая надежда, как вдохновенная идея, вдохнувшая в него жизнь в самый тяжелый момент.

А то обстоятельство, что он должен сейчас встретиться с красивой молодой женщиной, от которой у него осталось яркое, почти жгучее впечатление, еще более увеличивало этот подъем. И он стал вспоминать все подробности той встречи с ней и всего того, что было на балу, когда они сидели с ней в дальней комнате. Но тут же вспомнил об Ирине, о своей последней с ней встрече, и подумал о том, что это, пожалуй, нехорошо, что он думает о другой.

Проезжая мимо деревенских сараев, обсаженных ракитами, он увидел у ворот знакомую девичью фигуру. Это была работавшая изредка в усадьбе Татьяна. Она с граблями шла в сарай и уже взялась рукой за пробой ворот, чтобы открыть их, но в это время, не отпуская пробоя, оглянулась на стук колес и задержала руку. Она была в стареньком домашнем коротком сарафане, протершемся на выпуклостях грудей, с раздутыми белыми, еще не загоревшими ногами.

Увидев, что это Дмитрий Ильич, она, как будто стыдясь своего старого сарафана, не того, в котором она ходила на работы к нему, быстро открыла ворота и, мелькнув, скрылась за ними. Но он вдруг с волнением увидел, что глаза ее смотрят на него в щель непритворившихся ворот. Через минуту она вышла из сарая, пошла через дорогу обратно в избу и все оглядывалась на него. Потом, встретившись с ним взглядом, как будто она ждала этого, — обрадовалась, застыдилась и бегом вбежала в сени, оглянувшись еще раз на пороге.

И всякий раз, когда Митенька где-нибудь видел ее легкую фигуру с пробором черных волос из-под платка надо лбом, он знал, что ее черные, особенно блестящие глаза украдкой посмотрят на него. И, ожидая ее взгляда, сам также смотрел на нее и чувствовал волнение от ожидания и от встречи взглядом. Но такое же волнение он чувствовал и от Ольги Петровны, и от Ирины. А сейчас не мог отдать себе отчета, кого ему больше хотелось бы увидеть — Ольгу Петровну или Ирину.

Отношения к женщинам и любви у Дмитрия Ильича были самые запутанные. В период его отречения от личной жизни во имя общественности и служения нуждам большинства этот вопрос просто находился под запретом. К этой стороне жизни он все время чувствовал себя обязанным испытывать только презрение. Все эти любовные чувства и ухаживание за женщиной с подаванием уроненных платков и прочей китайщиной отдавались в удел только пустым, обыкновенным, средним людям, которым больше делать было нечего.

Мечты о семейном счастье тоже запрещались, как узкоэгоистические. Было смешно думать о праве на собственное счастье, когда большинство голодно, дико, непросвещенно. Случайная страсть тоже запрещалась, как мерзкий грех и безнравственность.

Дмитрий Ильич сам хорошо не знал, почему это мерзко, но воздержание и аскетизм вытекали из основного кодекса жизни, как героического служения и подвига самоотречения во имя большинства.

Но уж, конечно, он боялся греха не в религиозном смысле.

Он благословил бы самые свободные отношения между мужчиной и женщиной: для него, как для человека, боровшегося с религиозными заветами, всякое нарушение религиозной заповеди могло быть только приятно.

Но как это случилось, что требования его морали совпали с требованиями религиозной морали, он сам хорошо не знал.

А в то же время в самых потайных уголках его души женщина, как навязчивый кошмар, преследовала его неотступно. Слово женщина точно огненными буквами было выжжено в его мозгу. Страсть и желание, будучи подавлены в жизни, тем с большей силой разгорались в воображении, даже не к какой-то определенной женщине, а вообще к женщине, ко всякой женщине.

И если власть тела и молодости пересиливала и он брал женщину случайно (конечно, такую, какую можно было взять случайно), то он делал это с отвращением к самому себе, с острым стыдом за мерзость своего падения. Он вожделел все время и, как голодный, хватал куски, оглядываясь, точно боясь, что тайный страж видит, что вытворяет человек с высшим сознанием, вместо того, чтобы думать о насущных нуждах эксплуатируемого большинства и о переустройстве жизни на земле.

Благодаря этому у него совершенно не было навыка обращения с женщинами, он при каждой встрече испытывал неловкость и боязнь, что не найдет, о чем говорить. И только встречи с Ольгой Петровной и Ириной произошли необыкновенно легко и свободно. И потому он с замиранием сердца думал то об одной, то о другой.

XLIX

Когда Митенька подъехал к дому Тутолминых, прошел через цветник, на котором уже лежала вечерняя тень от дома, и подошел к террасе, его встретил Федюков в высоких желтых ботинках. Федюков, почему-то смутившись, сказал, что он будто бы перепутал день заседания и вместо завтра приехал сегодня.

У Митеньки мелькнула ревнивая мысль: почему на террасе нет Ольги Петровны и к нему вышел Федюков? Может быть, они были здесь с ним вместе и при въезде экипажа в усадьбу она убежала во внутренние комнаты, а Федюков вышел ему навстречу.

Но через минуту послышались легкие женские шаги, и в дверях с спокойным лицом показалась Ольга Петровна в коротком летнем платье и в накинутом на плечи старинном платке, затканном по черному полю яркими цветами.

— Вот, вот, давно пора. Я одна, муж уехал, и только благодаря Федору Павловичу не скучала. Мы вот что сделаем: сейчас уже вечер, здесь сыро, пойдемте в будуар. Федор Павлович, зажгите, пожалуйста, там лампу, — прибавила она, обращаясь с просительной улыбкой к Федюкову, — знаете, ту высокую, на ножке.

И, когда Федюков, с первого слова кивнув головой, как свой человек, которому объяснять не надо, ушел через балконную дверь в дом, она с хитрой улыбкой приложила к губам пальчик в знак осторожности и молчания и, быстро оглянувшись на дверь, сказала:

— Надоел ужасно!.. Сидит уж два часа и все объясняется в любви. Вот что, пойдемте сюда, — она сбросила платок и, подобрав платье, как школьница, осторожно крадучись, сбежала по ступенькам в сад.

Они, пригибаясь под ветки, побежали от дома к большой аллее. Ольга Петровна схватила руку Митеньки смелым открытым движением и повлекла его быстрее.

Запыхавшись, они вбежали в аллею. Молодая женщина, подняв локти и сильно дыша после бега своей высокой грудью, оправляла сзади разбившуюся прическу, взяв черепаховую гребенку в губы:

— Пусть его там сидит; он меня мучает целое лето. И представьте себе его манеру ухаживать за женщиной: он словами убеждает меня отдаться ему.