Выбрать главу

Старушки тоже, скрывая свои операции от коновала, мазали всех направо и налево маслом от угодников, брызгали святой водой и ходили к житниковской богомольной спрашивать, какому святому молиться от этой болезни, чтобы не напутать и не потерять даром времени.

А многие старички даже отказывались от помощи, так как считали грехом всякое леченье — из соображения, что, может быть, господь хочет пред лицо свое светлое их взять, а они будут тут упираться и мазями мазаться.

— Если тебе господь послал, то терпи. Может, он душу нашу окаянную очистить хочет или к своему престолу ее взять.

— Когда долго не болеешь, — говорила старушка Аксинья, жена Тихона, — то ровно залубенеешь вся. А как сподобит господь поболеть, так душа ровно и просветлеет вся.

— Как же можно, — соглашался кто-нибудь, — без этого нельзя, без болезни вся душа шерстью обрастет.

— Ежели совесть перед богом чиста, — говорил, стоя с своей высокой палкой, Тихон, — то никакой мази тебе не нужно. Иди смело, ежели господь призывает. Для худого не позовет…

И когда приходили заразные болезни, то валились все подряд, потому что считали постыдным и нехорошим отстраняться от больных, пить и есть из разных чашек, как будто больные стали погаными оттого, что заболели.

— Ежели уж пришло, чашкой не спасешься, — говорил Степан, — а человека обидишь. А Тихон прибавлял:

— Около одной чашки прожили со своей старухой, около нее и помрем…

Умерших обмывали, служили по ним панихиды и, отдав последнее целование, хоронили в прохладной тени старых берез среди покосившихся крестов, на месте вечного упокоения, где стоит среди травы и зелени вечная тишина, куда надлежит и всем лечь в определенный богом срок.

XXII

О том, что Воейков продает имение и уезжает в дальние края, мужики узнали тотчас же и поэтому относились к усадьбе и к тому, что в ней находилось, так, как будто хозяина уже не было.

Постоянно бродили по развалинам ребятишки, бабы, раскапывая ногой или палочкой мусор и отыскивая там что-то. И видно было, что каждая найденная ими полунегодная вещь, вроде ржавой железной оси и лопатки, доставляла им большое удовольствие тем, что она даром досталась.

Помещик видел все это и не запрещал. Вероятно, ему было неловко запретить: подумают, что он из жадности не дает. Ни себе, ни людям.

Иные бегали даже из дальних деревень, сделав вид, что пришли в лавочку, и, как будто невзначай завернув в усадьбу, рылись в мусоре и щебне часа по два.

Иногда кто-нибудь говорил:

— И что за народ глупый, — бежит за десять верст, свои дела бросает. Полдня ухлопает на это, а найдет всего какую-нибудь подкову старую.

— И подкову надо покупать, — возражал другой, — а тут она готовая попалась. Все равно ей было пропадать-то.

— Не одна подкова, — добавлял третий. — Вчерась мужичок из слободки, говорят, машинку какую-то нашел.

— О? Пойтить поискать себе, — сейчас же отзывался тот, который только что удивлялся глупости народа.

Иногда кому-нибудь и действительно попадалась недурная вещь, если он не ограничивался раскопками на местах разрушения, а наведывался мимоходом в сарай или в конюшню.

Благодаря этому Митрофан теперь только и делал, что искал что-нибудь, удивляясь и рассуждая сам с собой, какой это нечистый тут орудует, что вещи на глазах точно смывает.

Каждый, увидев в конюшне на деревянном крюку, вбитом в бревенчатую стену, уздечку или хомут, рассуждал так: хозяин все равно уезжает, ему теперь эта уздечка не нужна. Ты не возьмешь, другой возьмет, потому что ведь это такой народ: разве он тебе упустит, что плохо лежит? Так лучше самому взять, чтобы худому человеку не доставалось.

А там приплелся и Захар Алексеевич. На чей-то вопрос, что ему понадобилось, он сказал, что пришел дровец раздобыться. И сначала, чтобы показать, что ему ничего не нужно, подбирал щепочки. А потом, оглянувшись, не видит ли кто, добрался и до распиленных дров. После этого, чтобы далеко не ходить, перешел на частокол, который проходил недалеко от его избы, и стал дергать сухие колья из него.

— Вот народ-то — вор, — говорил кто-нибудь, проходя. — Еще хозяин не уехал, а уж с него как с мертвого тащат.

И правда, все точно таяло. Беседка в саду стояла тридцать лет, и уж лет двадцать в нее ссыпались первые яблоки. У раскрытой двери в холодке обыкновенно сиживал сторож на чурбачке с трубочкой, и за ним на соломе виднелись вороха пахучих яблок, подобранных под деревьями в обкошенной траве. А потом Иван Никитич, проходя мимо, увидел, что все цветные стекла из окон вынуты.

— Уж и сюда забрались, вот воры-то, — сказал он. — Тут двери хорошие, и их, чего доброго, злодеи поснимают.

Покачивая головой, он пошел было, решив сказать об этом хозяину. А то неловко: чай пить ходит к нему и не может предупредить. Но потом остановился.

— Покуда говорить-то пойдешь, их уж сволокут, — сказал он сам себе. И, оглянувшись на обе стороны, торопливо снял двери с петель и бросил их в малинник, чтобы прийти за ними, когда стемнеет, так как неловко попасться с ними барину: чай пить ходит, а ворует, как последний сукин сын.

И на минуту ему стало не по себе при этой мысли: от роду не воровал ничего, но как подумал о том, что двери все равно украдут, так махнул рукой и, закидав их травой, чтобы не видно было с дороги, пошел торопливым шагом к деревне, но уже не через усадьбу, а кругом, по огородам. Идя же, бормотал, что он только и берет потому, чтобы худому человеку не досталось.

А недели через две кто-то из мужиков, проходя мимо того места, где была беседка, и наткнувшись глазами на пустое место, только посвистал, сказавши:

— Ну, не воры, сукины дети? Все дочиста! Ни сориночки.

Хозяин иногда видел, как Захар Алексеич, согнувшись, тащил на спине бревно или волок доску, подхватив один конец ее под мышку и чертя другим по дороге. Хозяин все это видел и в первый момент чувствовал возмущение при мысли, что его обирают словно покойника. Но потом он давил в себе порыв негодования и говорил себе, что не стоит связываться, так как все равно через неделю это будет для него далеким прошлым. И у него от одного бревна не убудет.

По саду то и дело шлялись телята, спутанные лошади, ребятишки без шапок; выгоревшие на солнце головы их виднелись, притулившись где-нибудь в бурьяне, около кустов смородины или крыжовника. На лугу тоже постоянно виднелись мужицкие лошади, коровы, которые забирались туда, как к себе домой.

Дело, конечно, было не в убытках, — потому что не нынче-завтра поедут к Владимиру, продадут имение и через несколько дней будут на Урале, — дело было в принципе, в том, чтобы дать почувствовать, что они имеют дело не с пустым местом, а с Дмитрием Ильичом Воейковым, и что он, пока жив и никуда еще не уехал, ни одному человеку не позволит каким бы то ни было образом… Но не хотелось связываться и заводить целую историю. И потому он в этих случаях просто отходил от окна, чтобы не видеть, как его живьем растаскивают, и не портить себе настроения.

Иногда кто-нибудь из мужиков приходил по-соседски побеседовать, сидя на нижней ступеньке крыльца и покуривая трубочку. И обыкновенно, — ответив на обычные вопросы помещика о том, какое будет лето, не ожидается ли продолжительной засухи в виду большой жары, какая будет осень, — пришедший, как бы стороной, заводил речь о том, что у него ось сломалась, а достать негде. И хозяин, под влиянием удачно прошедшего разговора, выявившего общность их интересов и легкость общения, говорил с готовностью:

— Пойди возьми на дворе у Митрофана, скажи, что я велел дать.

— Что вы, господь с вами, нешто можно, — вскрикивал мужичок, испуганно замахав руками, — самим нужна, глядишь, будет. Небось и так уж нету, поди разворовали все, окаянные. Ведь это какой народ.