Выбрать главу

— Так у вас в приёмной уже генералы дожидаются?

— Да, да. Но положительно не знаю, что для него выдумать. А как вас там принимали? — спросил Лазарев.

— Замечательно. Ко мне прикомандировали одного станового, который был чем-то вроде адъютанта у меня. Всюду возили, всё показывали.

— Ну, я думаю! Ведь я серьёзную бумажку им послал, — сказал Лазарев, который в хорошем приёме Митеньки видел знак уважения к себе. — Вот что! — сказал он вдруг. — Генералу тоже дело найдётся… Вы говорите, что этот становой был при вас чем-то вроде адъютанта? Так возьмём с собой генерала на фронт, когда поедем с в а м и туда. Это идея. Завтра же зачисляю его на службу. Но он смешной. Важности в нём хоть отбавляй. Жаль только, что маленького роста, толстый и лысый, так что он уже фиксатуаром себе подрисовывает волосы.

— А что я теперь буду делать? — спросил Митенька.

— Ничего, — сказал Лазарев спокойно.

Митеньку бросило в жар.

— Как ничего?… — спросил он, проглотив слюну.

— Да так. Делают пусть т е, — сказал Лазарев, кивнул на дверь канцелярии, где сидели чиновники и журналисты, — а вы будете находиться при мне, и м ы с в а м и будем только давать ход и направление делу.

У Митеньки отлегло от сердца. Чтобы не показать охватившего его испуга и волнения, он нарочно озабоченно-спокойным тоном спросил:

— А как вы думаете, с о б ы т и я не помешают нам?

— События только помогут, — сказал Лазарев и, оглянувшись на дверь, прибавил: — Чем дальше зайдут немцы, тем больше работы будет у нас. — Потом вдруг его глаза остановились на погонах Митеньки. — А это что за странные погоны у вас?

Митенька уже давно привык к своим подпрапорщицким, или, вернее, унтер-офицерским погонам, даже забыл о них.

Он, покраснев, сказал:

— А это ф р о н т о в ы е погоны. Там в с е носят такие, то есть те, кто не имеет чина. Я забыл переменить…

— Да, уж вы лучше перемените, — заметил Лазарев, ещё раз посмотрев на погоны Митеньки, как на что-то не совсем благовидное.

Они распрощались, и Митенька, зайдя в первый попавшийся магазин, велел дать себе к а п и т а н с к и е погоны, решив, что по своему теперешнему положению — ближайшего друга Лазарева — он имеет на них право.

IV

События, о которых Митенька спрашивал Лазарева, развивались с нарастающей силой.

8 июля было объявлено по всей России молебствие «об испрошении у господа победы российскому воинству».

Уже одно это обстоятельство показывало, насколько серьёзно становится положение.

По улицам, в особенности по Невскому, сновала взвинченная и возбуждённая толпа. Из Казанского собора показалось церковное шествие.

На лицах всех, не участвовавших в процессии, а наблюдавших за ней с широких тротуаров Невского, чувствовалась приподнятость, но совсем не такая, какая была в начале войны, когда публика горела патриотизмом.

Теперь на лицах мелькали насмешливые или злорадные улыбки, сопровождаемые ядовитыми замечаниями.

Человек в шляпе, остановившись вместе с другими и наблюдая движение процессии, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Этим-то оружием мы можем воевать. Жаль, что раньше не догадались.

— У Верховного, говорят, двести штук икон висят.

— Вот вместо снарядов и отправили бы их на немцев.

— Что ж союзники-то смотрят? Мы для них сотни тысяч на убой посылаем, а они всё только на полкилометра продвигаются вперёд да на два назад.

— А Дарданеллы-то обстреливают. — заметил насмешливый голос.

— Да, они там обстреливают, а тут чёрт знает что… Видели, что на Варшавском вокзале делается?

— А что?

— Посмотрите — увидите.

Действительно, на Варшавском вокзале творилось что-то необычайное. Только что пришёл почтовый поезд. Платформа была полна народа. Но это не были обычные пассажиры, весело оглядывающиеся по выходе из вагона, разыскивающие глазами родных и знакомых, вышедших их встречать.

И сама платформа была не обычной, какой она бывает в момент прихода поезда: вся она была завалена целыми горами сундуков, мешков, мебели и всякой рухляди, вроде кухонной посуды и всяких домашних вещей, около которых, чего-то дожидаясь, сидели женщины с измученными лицами, в измятых костюмах, в которых, очевидно, спали, не раздеваясь, несколько ночей подряд.

Одна из них, покрытая простым чёрным платком, держала на руках заснувшего ребёнка и глазами, полными отчаяния, оглядывалась по сторонам, видимо, не зная, куда ей деваться.

Странно поражая слух, слышалась нерусская речь с шипящими звуками.

— О, господи! — вздохнул кто-то, — все из Польши. Теперь пойдут…

— Скоро до нас, пожалуй, очередь дойдёт, — сказал спокойный господин в шляпе и жёлтых перчатках. — Уже поднят вопрос об эвакуации Риги.

— Что вы говорите!

— А что же вы думаете? Видите, как развиваются события.

— Не дойдут, в болотах завязнут, — обнадёжил торговец в поддёвке и картузе. — Француз в своё время напоролся…

— Ну, эти пошустрее французов, да и техника не та.

— Неужели в самом деле возможно, что около Петербурга загремят немецкие пушки? — спросила возбуждённо какая-то барышня.

— Очень возможно. Говорят, Эрмитаж уже собираются эвакуировать.

V

Тыл успел было уже привыкнуть к войне, к виду находившихся в столице раненых; нервы уже не реагировали на эти признаки войны. Но мысль о том, что в о й н а придёт сюда, что грохот пушек будет слышен здесь, что, может быть, на глазах всех будут падать убитые, — снова поднимала нервы.

Эта мысль одних устрашала, других приводила в негодование от позорного разгрома, а у третьих вызывала такие настроения, которых невозможно было бы обнаружить.

В Петербурге впервые было настоящее смятение от жутких вестей с фронта. Уже заговорили о том, что нужно бежать из столицы в глубь страны. На улицах огромного города люди с нервной торопливостью развёртывали только что вышедшие экстренные вечерние выпуски газет, передавали шёпотом друг другу то, что скрывалось властями и что рисовалось взбудораженному воображению жителей столицы Петра.

Стояла сушь, пахло какою-то гарью, как бывает от лесных пожаров, от горящего торфа. Солнце в дымной мути казалось тусклым, кровавым кругом без лучей, и лица у всех принимали какой-то странный, призрачный оттенок, какой бывает, когда смотришь сквозь дымчатое стекло.

Взволнованному воображению мерещились пылающие поля Польши и железная лавина вражеских войск, неумолимо катящаяся на столицу.

В этот вечер у Марианны, жены Стожарова, собрались её друзья на городской квартире.

Был писатель, со своими длинными волосами, в наглухо застёгнутом сюртуке; были две одинаковых, восточного типа девушки с тонкими руками и с глазами, уходящими в нездешнюю даль; потом молодые люди и ещё девушки. Была сама Марианна. Длинный газовый шарф, накинутый на её худые плечи и спадавший воздушно-лёгкими складками вдоль тела, придавал ей тот неземной, «потусторонний» вид, который так шёл к ней.

Её глаза то устремлялись куда-то в пространство мимо лиц, точно она видела недоступное другим, то опять опускались вниз.

В этот вечер все обратили внимание на нового гостя. У него было бледное лицо и странные светло-серые глаза, взгляд которых было трудно выдерживать. Он был в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке, стоял рядом с хозяйкой у камина. Слова он произносил не так, как все, а немного нараспев.

Искры поэтического восторга, неведомо на что направленного, вспыхивали на его красивом лице. Он как-то не допускал к себе людей и не входил с ними в обыкновенные, будничные отношения и обыденные разговоры.

Всё в нём было отмечено глубокой усталостью.

Все поняли, что это он. То есть тот, который даст им новое направление жизни.