Все спокойно. Даже канонады больше не слышно. Германия будто смирилась. Ждут русских, как ждут почтальона.
Виднеется нечто вроде большой фермы-крепости. По другую сторону от дороги — домик, совсем новый, еще не отделанный, «только коробка», как говорится у нас, в строительном деле. Мы входим во двор, скорее парадный, чем ферменный, так просто, посмотреть, не осталось ли там охапки соломы и остатков супа. Навстречу нам выходит высокий тип, настоящий джентльмен-фермер, галифе (а как же!) заткнуто в красивые шерстяные носки с шотландским узором, крупной вязки свитер под горло, пиджак в талию, усы внушительные, седые волосы гладко прилизаны бриолином — настоящий прусский юнкер{123} чистой воды, но услужлив как лакей и даже, — да-да! — холуй, прямо стелется!
Покушать? Да ради бога! Сейчас он распорядится и нам принесут. Но пройдите сперва со мной, я вам покажу… Подводит нас к домику по ту сторону дороги, открывает дверь, вручает мне ключ. Построил, чтобы принимать своих родственников, но они теперь уже не приедут, разумеется… Разумеется? Ах, вот как? Пахнет свежим цементом внутри. Запах моего племени. Штукатурка еще не высохла, но уже расставлена мебель: кровать, то есть нижняя половина разъемных нар из еловых досок, лагерная мебель, лагерный стол, лагерный табурет. Лагерные одеяла. Хотя бы не привыкать… Я не совсем понимаю, но мне все равно. Вода стекает в раковину: это он мне показывает. Туалет работает. Окна открываются и закрываются. Тяга в печке хорошая. Если хотите побольше дров, bitte schön! Есть картошка свежая, отварная. Что вы хотите к ней? Speck oder Würstchen? Сала или сосисок? Смотрю на Марию. Быть не может! Я бормочу: «Гм… да, сосисочек бы… сойдет». Он уходит.
Смотрю на ключ. Смотрю на Марию. Мы падаем друг другу в объятия, смеемся до издыхания, мы ревем от счастья, я бегаю с ней на руках по комнате, бросаю ее на тюфяк, падаю на нее, мы возимся, смеемся, я бегу повернуть ключ в замке, кручу без устали в обе стороны — дешевенький ключ в жестяном замке, но ключ, замок, дом, черт побери!
В дверь стучат. Девица, — белокурая и краснеющая, нос весь в веснушках, — приносит нам кастрюлю вареной картошки, совсем горячей, четыре сосиски, два сморщенных яблока, тарелки, ножи и вилки, крынку сидра, и все это в корзинке, покрытой сверху чистейшим полотенцем, — bitte schön, — а потом уходит с маленьким реверансом, сказав: «Mahlzeit!».
Мы кушаем. За столом. Даже со скатертью — кухонным полотенцем. Улыбаемся через стол друг другу. Я говорю:
— Не знаю, как ты считаешь, моя дорогая, но мне кажется, что мы могли бы остановиться здесь, чтобы друзей поджидать. А?
И вдруг мне приходит в голову:
— Послушай, надо же будет расплачиваться за все это! А денег-то у нас нет!
Мария смотрит на меня с жалостью. Стучит мне по лбу своим указательным пальцем.
— Ой, Бррассва! Ты что, не понял? Этот немец боится. Страшно боится. У него же страх на лице написан. Богатый. Он делает так же, как делали богатые немцы в Берлине, в последнее время, ты помнишь? Хочет, чтобы мы стали его друзьями, потому что воображает, что мы защитим его перед Красной Армией.
Я прыскаю. Бедный старик! Если б он знал, насколько нам самим нужна защита!
После обеда, как настоящие буржуа, мы совершаем положенный моцион вокруг нашего дома. Канонада смолкла. Где-то вдали, едва слышно, — грохот. Танки? Какая-то птица неуверенно пробует свою песню. «Solovei», — говорит Мария. Соловей? А я думал, что соловьи бывают только в книгах. Слушаем соловья.
Занимаемся любовью, как дети, которым это в новинку. Как звери, бедные звери, у которых только это и есть. А что же у нас еще?
Мария засыпает, а я не могу. Слишком уж возбужден. Мария здесь, всем телом прильнула ко мне, и вот теперь, наконец, ад позади, шкуры наши им не достались, мы вместе, оба, плевать на них, жизнь начинается, черт побери, жизнь начинается!
— Бррассва!
Мария трясет меня. Что за кровать?… Ах да! Все вдруг всплывает. Уже совсем светло. Не сообразили ставни закрыть, с непривычки.
— Смотри!
Смотрю. За окном, перед воротами большой и красивой фермы, стоят два солдафона, у каждого по велосипеду. Вид у них немного растерянный. Ну, так что? Пусть сами и разбираются… Мария смотрит на них неотрывно. Сжимает мне руку. Она дрожит.
— Кажется, наши!
А потом бросает меня, открывает дверь, бежит к этим двум типам, кричит: «Nachi! Nachi!» Я тоже бегу, она бросается на шею первому, кто попался ей под руки, я прыгаю на шею второму, мы целуемся, оба солдатика страшно довольны, а главное, чувствуют явное облегчение от того, что наконец хоть кто-то их может осведомить.