Акцент у него до боли знакомый. Спрашиваю:
— А сам-то ты не из Ньевра?
— А как же, парнище! Из Фуршамбо. Но там не живу, сейчас-то, покуда в Париже вкалываю.
Выговор у него точно, как у моего деда, так говорят в Форже, в коммуне Совиньи-ле-Буа, между Невером и Сен-Бенен-д'Ази. Жуткий морванский акцент, от которого мама моя так никогда и не смогла избавиться.
Он дылда и переросток, видно моего возраста, со здоровой красной башкой на конце длинной шеи, с отклеенными ушами, узкоплечий и толстозадый. Ничто его не удивляет, везде он на своем месте, на все кладет свой спокойный, немигающий глаз.
Если хватает на четверых, хватит и на пятерых. Солдатушки вытягивают из своих вещмешков колбасу, банки с паштетом, медовую булку{43}. И винца. Под сургучом, — мне показывают, подмигнув. Пью с уважением.
Солдатики срыгивают, ищут уголок в тени, чтобы соснуть. Я говорю парню из Фуршамбо:
— Я прорываюсь в Бордо. Пытаюсь, во всяком случае.
Он мне:
— А я-то, я ехал в Марсель. Но теперь-то уж все равно! Раз ты не против, поеду с тобой, парнище.
Так мы и поехали.
Парень оказался и в самом деле приятный. Раз уж крутить педали, он их и крутит. Не останавливается через каждые полчаса, чтобы поссать или попить, не жалуется, что зад натер. Говорит мало, но всегда чтобы рассмешить. Но это вовсе не приколы парижского пацана, который всегда начеку и не пропускает ни одного; скорее шутки холодного насмешника, здорового крестьянского дурня, в которых не сразу и трюк подметишь, принимаешь парня за дурака, а потом, при втором прочтении, замечаешь, что было сказано с дальним прицелом, а дурак-то тут это ты сам и есть. В стиле моего папы, в общем. Я привык, мне нравится, чувствую себя, как дома. Папа с морванским акцентом, — вот это да! Да и физиономия у него тоже здорово помогает. Дерзкая рожица с круглыми такими глазками, невинными и бесстыдными одновременно.
На спуске, держа руки под седлом, запевает он во весь голос на мотив крестьянской пляски. А песня у него такая:
Я ржу, ну и ржу! Остановиться бы, а то чуть не грохнулся из-за чемодана, который раскачивался у меня на спине, справа-налево, под мой гогот, он-то и шмякнул бы меня на землю, — ну и дурень же ты, чемодан, фу ты!
Но вот и он тоже заржал. И так мы оба схватились за животики, лица полные слез, едва прекратили, опять заводим, не можем даже вздохнуть, сдохнем мы так, верняк! Прошу его спеть мне еще разок. А он, добряк, повторяет. Действует это так же. Тужусь, но стараюсь подпевать. Спрашиваю, знает ли он остальные куплеты. Нет, не знает. Придется довольствоваться одним этим.
А пока я схватил икоту. Он подбирает горсть первых попавшихся мелких камешков. Сдувает с них пыль и пересчитывает. Четырнадцать. Он говорит:
— Повторяй слова. Четырнадцать раз.
И слова приходят, магические слова моего деда:
И так четырнадцать раз кряду, четко выговаривая все слова и не переводя дыхания. Главное тут — дыхания не переводить! Если начнешь дышать, не закончив, — тогда конец, икота снова обрушивается на тебя, придется начинать все с начала… И четырнадцать раз! Уф, наконец-то, аж посинел! Икота прошла, естественно, волшебство!
Вот так у нас на двоих завелся свой государственный гимн. Ныряем в долины, раскачиваемся на крутых подъемах, орем что есть мочи: Папаня посеял репу.
Вырвался он в Париж из своей глухой деревни, как и моя мамаша, еще в малолетстве. Работает на набережной Берси, в винных погребах. Моет чаны, укладывает бочки. Доволен, зарабатывает кое-какие деньжата, даже велик купил. И своего братишку он тоже вытащит, когда тот подрастет. В Фуршамбо у них там, также как в Форже: можно пойти только заводским или путейцем. Завод он не очень-то уважает, а для жэдэ нужна семилетка. Он и сдавать не ходил, учитель сказал, если пойдешь сдавать, иди один, старик, я тебя выставлять на экзамен не буду, а то с тобой сраму не оберешься!
Крутишь педали, — сосет под ложечкой. Скоро мы опять проголодались. Хоть и набрали черешен с большого дерева, но были они незрелыми, а потом подвалила целая стайка серо-зеленых розовощеких солдатиков, стали они карабкаться на дерево, ломать целыми ветками, хохоча, как школьницы. Самые вкусные черешни пристроились там, на самом верху, поближе к солнцу, — это известное дело, — но так как самые заманчивые ветки слишком тонки, чтобы по ним карабкаться, проще ломать под комель. Здорово быть победителями! А мы, почувствовав себя лишними, слиняли. Никто не удерживал.