Выбрать главу

Но у меня уже так болит, что ничто меня не интересует. Проходят целые часы. Время от времени в загон впрыскивают новеньких. Непохоже, что собираются дать нам пожрать. Мне-то плевать, я не голоден, — мне больно, баста, но другие изголодались. Людишки делают пипи-кака в углу загона, там, где сходятся вместе две изгороди, ходят туда парами: пока супружница приседает, супруг заслоняет и охраняет.

Потихоньку наступает вечер. Загон теперь уже полон. А у меня болит, болит. Решил держаться поближе к часовым. Когда прибывает новая партия, я прямо вцепляюсь в рукав офицера со здоровенной фуражкой, который ее сопровождает, и ору ему, что мне остоебенило, что у меня болит, хочу, чтобы меня лечили, и вообще я еду в Бордо, у меня есть приказ начальства ехать в Бордо, и пошли они все!.. И все это с большими, очень выразительными и воинственными жестами.

Здоровенная фуражка взирает на меня строго. Видит, что я всего лишь большой сопляк, протягивает руку:

— Papier! Бу-ма-ги!

Показываю ему свое удостоверение личности и удостоверение Почтового ведомства. Он отдает их мне. Заносчиво усмехается:

— Никс Порто, мзье! Насат Парисс! Конец фойна. Вранцузе капут!

И добавляет:

— Фы маленкий мальшик. Фы ехать савтра. Мы искать вранцузе зольдате.

Он разворачивается ко мне спиной. Я возвращаюсь ко всем остальным. Повторяю им то, что тот сказал. Несколько мужиков строят странную рожу. Парни в расцвете лет. Один из них спрашивает у одинокой дамы, не может ли та подтвердить, что он ее муж, что потерял он свои бумаги в этой большой сутолоке, ну будьте добры, чего там, я же военный, вы понимаете, если меня схватят, — сразу возьмут, ну будьте добры, мадам. Дама говорит: ничего не выйдет, и потом, куда вам теперь идти? Они поймают вас где угодно и тогда уже расстреляют как дезертира, вас такое устраивает? И вам еще будет стыдно вдобавок. Не волнуйтесь, мамаша, дайте мне только отсюда выбраться — они меня уже не поймают! Рвану прямо к себе домой, а там — пусть приходят! Дом — есть дом, черт побери!

Не знаю, удалось ли обоим договориться. Там и сям такие же парни-в-расцвете-лет сговариваются.

Ночь длинна. Кручусь, как в клетке, внутри загона, рву на себе кожу щеки, покрываю себя тумаками, удерживаюсь, чтобы не скулить, но замечаю, что скулю уже часами… Похоже, другим это вроде бы не мешает. Или настолько устали, что стали бы спать даже привязанными к мельничному колесу, или просто лежат на спине, руки под головой, глядят на звезды, или присели на корточки, делают вид, что срут в углу между двух изгородей, пока другие, лежа на животе под их прикрытием, курочат колючую проволоку. Под утро я засыпаю.

На выходе суматоха. Вот и Здоровенная фуражка в сопровождении двух или трех других фуражек. Грузовики ждут снаружи. Серо-зеленые солдафоны, с автоматами наперевес, стоят шпалерами между выходом и грузовиками.

Здоровенная фуражка орет:

— Матам! Мзье! Фсе зюта! Шнель!

Раскиданная по загону куча тряпья неохотно разглаживается. Хрустит, стонет, мешки под глазами, желтизна лиц, побриться бы…

— Los, Mensch! Los!

И вот это стадо вроде бы на ногах сгустилось вокруг Здоровенной фуражки. Один солдатик рыщет в загоне на четвереньках, обнюхивает изгородь. Подваливает рысцой, дает тормоз точно перед Здоровенной фуражкой, отдает честь, щелкает каблуками, застывает по стойке смирно, прямой как жердь, — только они так умеют. Пролаял что-то. Здоровенная фуражка морщит бровь, со злостью гавкает три-четыре выкрика. Тот — снова честь, снова каблуками, становится рядом, с автоматом наперевес. Здоровенная фуражка обращается к нам: