Таким образом, победа была не абстрактной. Ею пользовались все! Фюрер аннексировал империи, фельдмаршал Геринг обжирался Рембрандтами, избранный народ стоял в очереди в колониалварен (бакалею) или в деликатессен (колбасную), чтобы отоварить свою справедливую долю законной и геройски добытой добычи.
Самые первые контингенты мяса побежденных, доставляемого живьем, состояли исключительно из военнопленных. Сначала поляки, проглоченные в два счета, затем, после июня сорокового, сразу и массой, — французы, племенного французского поголовья: два миллиона военнопленных, почти полный состав республиканских армий. Затем — бельгийцы, голландцы, датчане…
Несколько сталагов (лагерей для военнопленных) впопыхах смастерили вокруг Берлина. В них черпалась рабочая сила для всего, что непосредственно не касалось военного производства. Бригады мусорщиков, подметальщиков, ковырятелей бомбоубежищ, разгрузчиков вагонов, всяческих разнорабочих шастали без конвоя по улицам Берлина, и, наверное, это зрелище согревало немецкие сердца, — целые стада падших вояк в потрепанных формах плелись, обмотанные в шарфы и горные шапочки, — вещмешок болтается на боку, гигантские намазанные литеры «KG» полосуют спину позором. Ребятишки разыгрывали их расстрелы: ра-та-та-та-та-та. Два длинных жестких рога пилотки французского полицейского вызывали насмешки уличных пацанов. Позднее появились эшелоны советских военнопленных, но этих-то им не показывали. Мне довелось наблюдать их однажды. Было это на товарной станции, не помню уж на какой, наш «отряд по щебню» занимался в тот день разгрузкой кирпича, как вдруг один кореш говорит мне:
— Глянь-ка! Кто это, по-твоему?
Я смотрю. Пачка мужиков, огромных, образующих точно карре, шагает в ногу, медленным, тяжелым, неторопливым, неотразимым шагом. Держатся они прямо, застывший взгляд далеко впереди. Марширующие статуи, каменные роботы. Одеты они в невероятные лохмотья, обрывки униформы странного цвета, даже нельзя сказать, какого, то ли сиреневого, то ли серого, то ли бежевого, в общем, странного цвета, где было всего этого понемногу, цвета грустного и нежного. Крошечная пилотка, почти в стиле фрицев, с прорезью посередке, но гораздо меньше, прилепилась сбоку к черепу, постриженному под ноль, как слизняк к дыне. Конвоиры со скотскими рожами — автоматы наперевес — орали на них без устали. Сделали они нам знак, чтобы мы отошли в сторону — los, los, — тыча автоматы нам в брюхо, потому что мы не достаточно быстро повиновались.
Один из наших сказал:
— Во дает, мужики! Советские!
Он не сказал: «Русские», он сказал: «Советские». Машинально. Ведь это слово так никогда не употребляется. Обычно говорят: «русачки», «русские». Фрицы, они говорят: «Иваны». Но здесь было именно то, что нужно, он произнес это слово инстинктивно. Как сейчас их помню: в длиннополых шинелях сиренево-бежевого цвета, массивных, немых, спаянных в один блок. Недосягаемых. Были ли они и в самом деле такими? Во всяком случае, такими я их запомнил тогда, когда получил их наотмашь, в той железнодорожной бескрайности, под тем низким небом, по которому плелись пудовые облака.
Последними пришли в Берлин военнопленные итальянцы, после перемирия, подписанного генералом Бадольо{97}, осенью сорок третьего. Эти-то хлебнули горя побольше других, даже больше, чем русские, по крайней мере, в течение первых месяцев. Утробная ненависть немца ко всему чернявому, словоохотливому и, стало быть, само собой, хвастливому, хитрому и трусливому, в этом и подтвердилась. Фюрер заставил их любить итальянцев, ну что же, они попробовали, фюрер знал, что делал, фюрер всегда прав, на то он и фюрер. Фюрера теперь тошнило от этих мандолиночников, он вопил, что всегда испытывал к ним подозрение, к этим специалистам по части кинжалом в спину, он обрекал их на отвращение гордого немецкого народа, который, впрочем, только быстрее выиграет войну, избавившись от союзника, которого всегда приходилось выручать, чтобы не оказаться наголову разбитым всякий раз, когда тот натыкался на албанцев, греков, югославов и другие народности…