«Даже если вообразить, что это только метафоры, — размышлял тем временем Константин, — то и тогда подивишься невероятной приземленности этого мировидения, плебейской мелочности его и чувственности».
— И как по прошествии стольких лет, — теперь говорил другой монах, помоложе и не такой восторженный, — все еще находятся маловеры, которые держат смеженным умственное око и закрывают разум для света истины. Как можно сомневаться, когда в благовествовании от Матфея написано, и у Марка читаем то же, что Бог Богов в Сионе одним прикосновением или плевком в глаза слепцов делал зрячими.
— Иоанн говорит: расслабленных поднимал на ноги.
— И даже мертвых воскрешал. Ведь сам евангелист Лука — свидетель. Какие могут быть сомнения, когда все это описано в святой книге…
— Но самое большее, что обещал всем рожденный в Вифлееме, земле Иудиной, — это царствие небесное…
Константин поморщился. Ему было неприятно смотреть на этого краснорожего человека, который от предписанного ему свыше земледеланья был уведен монастырщиной, и вот же предается вовсе противоестественному его природе разгулу суемудрия. О каком «царствии небесном» говорит этот плотливый простак, восторгающийся способностью полубога очищать прокаженных, воскрешать мертвецов, возвращать зрение слепцам в самом буквальном, вовсе не фигуральном значении? На какое-то время василевс вновь утратил интерес к этому своеобразному театральному представлению, взбодренному монашеским энтузиазмом, а вместе с заинтересованностью он потерял и слух. То усиливающаяся, то будто бы затихающая жгучая боль под ложечкой и непрестанно возвращающийся вкус какого-то рыбного кушанья, съеденного достаточное количество времени назад, чтобы здоровый человек мог о том позабыть, вновь всецело завладели Константином. Усиливаясь не выказать ужимкой страдания терзавшую его скорбь, ища способа отвлечься он стал разглядывать стены и потолок просторного богато изукрашенного зала, полного вальяжащегося люда. Возможно, когда-то тутошние черноризцы и впрямь, живя в вырубленных в скале кельях, довольствовались одними сношениями с высшими силами, однако нынешние вот обзавелись же такими палатами (пусть даже приготовленными только для гостей, в зависимости от которых пребывать им оказалось любо), обросли драгоценными сосудами, ритуальными нарядами из золототканых и сребротканых материй, прочей чисто мирской шелухой. И как, видя все эти свидетельства позора, можно всерьез поверить, что Христос вместо тления и смерти дал нам нетление и бессмертие?
И в эту минуту, когда боль тела и боль души казалось бы напрочь отрезали Константина от внешнего мира, к его слуху все же прокрались возмущенные слова одного из псевдополемистов, поскольку, как и у прочих, его недалекость никакого права на жизнь иных мнений не допускала:
— … он даже ушел от нас, братии, его взлелеявшей, и поселился, как зверь, а не бичующий себя, страдающий плотью во славу христову пустынник, в дикой местности…
— Что? Кто? — встрепенулся Константин. — Кто это? О ком речь?
Монахи переглянулись. Переглянулись и архонты с магистрами: что же в том общеустановленном пустозвонстве привлекло внимание автократора, и не сулит ли это им неких новых хлопот?
— Один из наших братьев, Порфирий, — отвечал василевсу уже сам настоятель, — со святотатственными словами покинул обитель и обосновался на самой вершине этой горы. Там живет он то ли в норе, то ли в берлоге, а, может, уже и преставился высшему судии, и стал по левую его руку, поскольку там наверху чем бы он мог защититься от диких зверей и непогоды, кроме слова Христова, от которого так неосмотрительно отошел?..
— В чем же он отступил от креста и владыки нового Израиля, всемирного спасителя, от Моисеевых законоположений?
— Он утверждал, что все вокруг наполнено вместе и светом и непроглядным мраком. И все бытие едино. Цельночленно, бездрожно и нерожденно. И еще он богохульственно упирал на то, будто «черными» и «белыми» всяческие вещи называет мнение, а никак не ум. И вот сейчас мы можем выслушать мнение… в смысле, суждение братьев…
— Не надо суждений, — остановил василевс очередной приступ искательства главы монастыря. — Царственность моя видит необходимость завтра же начать восшествие на вершину этой горы.