Выбрать главу

Маша Царева

Русская феминистка

Я была некрасивым ребенком – щуплая, бледненькая, остроносая. Глубоко посаженые глаза смотрели на окружающий мир недобро и серьезно – причем мизантропическое выражение лица не имело ничего общего с моим характером.

Под маской шизоидной буки прятался обычный советский ребенок, который по утрам капризно выплевывал комковатую манку, рано научился читать, обманывать и шутить, был в меру смешлив, любил с визгом скатиться с ледяной горки на листке картона и сбивать старенькие деревянные кегли резиновым мячом.

Как правило, окружающим было лень докапываться до моей сути – судили по выражению лица, и судили строго. На детсадовских утренниках мне неизменно доставалась роль Бабы Яги, в то время как я, не смея посягать на святая святых – Снегурочку, всего лишь хотела в кордебалет, в снежинки: чтобы расшитая бисером марлевая юбочка, чтобы серебряные звезды на чешках. Чтобы кружиться, благостно улыбаясь, среди разбросанных по актовому залу комьев ваты, изображающих снег.

Но нет, моим уделом был картонный горб, спрятанный под плащом из мешковины, и шишкастый посох, который мастерил из старой швабры трудовик. Когда я в таком виде впервые появилась на репетиции в актовом зале, один мальчик из младшей группы от неожиданности и ужаса описался. Попало за это почему-то мне, а испуганному дитя все дружно сочувствовали.

Я была одиночкой, но не изгоем. Взрослые меня опасались, им казалось, что ребенок с таким злым взглядом рано или поздно непременно что-нибудь «выкинет». Сверстники же относились ко мне с настороженным любопытством. Никогда не отказывались поиграть, если я сама предлагала. Так что детство в целом запомнилось мне счастливым.

Однажды – мне было лет шесть – я услышала, как мама говорит кому-то по телефону: «Уж не знаю, в кого она такая уродилась. Крошка Цахес какой-то, а не девочка».

Она-то имела в виду мою внешность, но самым забавным было то, что она и правда не знала, в кого именно я уродилась. В нашем славном семейном уравнении было одно неизвестное – мой биологический отец.

Мама похожа на эльфа, даже сейчас, когда она стара. А когда мне было шесть, каждый встретившийся на пути мужик шею сворачивал, глядя ей вслед. Нежное личико сердечком, розовые губы, огромные глаза цвета рассветного моря, пшеничные волосы до ягодиц. Ни грамма краски, все натуральное, все свое.

Мама, конечно, знала, насколько хороша, и вовсю этим пользовалась, что в ее понимании означало плевать на чувства любящих ее мужчин и менять их ежесезонно. В маму влюблялись крепко, на всю жизнь. Один отравился даже, но его откачали и потом долго лечили в психиатрическом отделении Склифа. Ведомая чувством вины, мама однажды понесла ему «Киевский» торт.

Не дойдя до нужного отделения всего один лестничный пролет, она познакомилась с молоденьким ординатором, который вышел покурить, а тут такое чудо. Пять минут непринужденно-кокетливой болтовни – и маме уже было доказано, что девяносто девять процентов якобы случайно спасшихся самоубийц – на самом деле шантажисты истерического типа. Они все нарочно хотят, чтобы их откачали и потом посадили на алтарь, на котором остаток жизни они провели бы этакими великомучениками-самозванцами.

Эти псевдосамоубийцы лучше фармацевтов могут рассчитать нужную дозу снотворного и лучше Гарри Гудинни умеют вязать безопасные петли для демонстрационного шулерского самоудушения. На самом же деле убить себя – проще простого. Если уж действительно решился на такое, осечек не будет.

Поскольку чувство вины маму тяготило и обгладывало изнутри, ей пришлась по вкусу версия ординатора. Прямо там, на лестнице, они напополам разъели киевский торт, после чего ординатор переехал к нам и остался месяца на четыре, пока мама не встретила кого-то там еще.

Вообще-то мама моя странная. Лет в десять у меня впервые появилось чувство, что это я за нее ответственна, а не наоборот. Когда я спозаранку уходила в школу, мама-полуночница еще спала, и я точно знала, что, если не оставлю на видном месте бутерброды и чайный пакетик в стакане, она будет голодной до моего возвращения. Эльфы не думают о земном.

Родилась мама у черта на кулишках. Хорошо, что у нее хватило ума и азарта в шестнадцать лет сбежать с каким-то рокером местечкового розлива в Москву. Бабку и деда я никогда не видела, но знала, что мама в конце каждого декабря пишет им длинные грустные письма, на которые никогда не получает ответ. Может быть, они уже давно померли и существуют только в ее воображении, подогреваемом кагором и изредка марихуаной.

До сих пор, а ведь мне уже за тридцать, я не знаю, как назвали родители мою мать. Наверное, это было простое русское имя, Наташа, Оля или даже Танечка. Но мама всегда воспринимала его темным артефактом, который был дан ей, чтобы притянуть в ее жизнь все то, что она ненавидела. Обыденную простоту, тихое семейное счастье с кем-нибудь посредственным и уютным, как финский спальный мешок, отпуска в Геленджике и прочую скучноватую устаканенность. Мама всегда хотела для себя иной жизни, кочевнической, цыганской, пиратской. Ей хотелось бегать босиком под дождиком, встречать рассветы на крышах, пить дешевую шипучку из горлышка бутылки, запрокинув голову, хохоча, и чтобы пена лилась за воротник. Ей хотелось нестись на мотоцикле в дальние дали, и чтобы ветер в лицо. Спать с зевсами и аполлонами, реже – с дионисами. Плевать на вытоптанную предками тропинку, на которой ее ждали сдающиеся без штурма волшебные города. Первая любовь, неуютная, похожая на ранний март, золотой ободок на безымянном пальце, рыночный творог все девять месяцев, что она будет носить под сердцем кого-нибудь вроде меня, откладывать копеечку – то на отпуск, то на новый плазменный телевизор, а в пятьдесят вплыть благообразной матроной при норковой шубе и тихом благодарном муже. Не такая уж плохая дорога, если разобраться и все взвесить. Пойдешь налево – коня потеряешь.