Теперь эта печь много лет стоять будет. Может, сто. Ну, не сто, так двадцать лет. И то много. За двадцать лет я стану взрослым. Война кончится. Интересно, что будет через двадцать лет?
Ефросинья зажгла коптилку.
— Ну, свети, милая, весели душу.
И действительно, не только светлее, но и веселее стало в избе.
пропела вдруг Ефросинья, и все вспомнили, какой веселой, озорной была она до войны, никто ее не мог перепеть.
Теперь вот появилась новая такая певунья — Галинка. Лицо Ефросиньи осветилось удивительной улыбкой. Печку сделали — радость у нее. И она еще спела одну частушку:
Всех удивил Митрий. Поставил он к самовару маленький, со стакан величиной, берестяной бурачок.
— Пируйте, самоделки! Мед сегодня качал я, — сказал он броско, решительно, как у нас в деревне умел говорить, пожалуй, только он.
Сразу перед столом возникли две стриженные лесенками головенки. Ефросиньины малыши услышали сказочно манящее слово «мед». И только Колька исподлобья следил от печи, сунув в рот палец.
— Ой, дядюшка Митрей, тетка Дареша-то тебе-е! — пропела Ефросинья.
Вера из-под полуопущенных ресниц наблюдала за Арапом. Что он скажет? Тот вскочил, словно задетый каленым.
— Ну, это ты, Опросинь, брось! Надо умное слушать, а что старуха балаболит, дак и корове моей надоело.
После Араповых слов стало как-то неловко. Если ничего не сказать, обидеть и так забитую тетку Дарью. Видно, Вера хотела спасти положение.
— Дареному коню в зубы не глядят, — беспечно сказала она и, взяв ломтики оставшегося от обеда хлеба, намазала их медом. Дала малышам и Кольке.
Потом подумала и протянула мне, но я руку ее отвел:
— Что я, маленький?
Это почему-то всех рассмешило, и как-то уж слишком весело начали хохотать надо мной и Агаша, и Ефросинья, и Вера, и Арап.
— Ты что это, Вер, парень уж на вечерках пляшет, а ты… — повизгивала Агаша.
Я полыхал ненавистью и злостью. Ух! А им хоть бы хны.
— Да ешь, ешь, Паша, парнечек ведь ты еще, — сказала Ефросинья.
И я мигом проглотил хлеб с медом.
Дедушка велел мне отнести в ограду чекмари, палки, оставшиеся от кружала. Назавтра еще предстояла работа.
Я бросил весь этот березовый инструмент под крыльцо и вышел на улицу. Пусть там без меня пьют чай с мятой и толкуют о разном.
— Ой, ой, чай горячушшой! Кишки лопнут ведь, Опросинь, и ноги обварю! Как почту-то носить стану? — дурашливо кричала Вера.
На улице мозгло. Подул студеный ветер, а мне вроде не холодно. Я стоял на темной деревенской улице и чувствовал, какая тяжелая тугая сила влилась в мои руки.
Тут я вдруг понял, как это много — уметь мастерить, хорошо знать ремесло. Дедушка — гармонный мастер, и к нему идут люди за полтора десятка верст, дедушка — печник, и Ефросинья не знает, как его накормить, куда усадить. Когда приеду домой, обязательно поступлю на завод, стану токарем. И таким, чтоб меня так же уважали.
Я завидовал ребятам, которые чеботарят в сапожной мастерской. У них заработок каждый день чуть не двести рублей да еще рабочая карточка. А теперь я понял другое. Рукодельным человеком быть хорошо, потому что тебя все слушаются и относятся с почтением: ты человек особенный. Но дедушка считал, что самый уважаемый человек — образованный.
Мама наслушалась от подружек по фабрике: у той сын уже на заводе, карточку рабочую получает, у другой дочь моих лет, а тоже работает — и сказала мне, чтоб я об этом подумал. Ух, как дедушка на нее рассердился!
Он ходил по комнате в деревенском черненом тулупе, накинутом на плечи, злой, кудлатый, и сердито говорил:
— Сбить с учения легче всего! Потом великих трудов это будет стоить. Вовремя учиться надо, пока память чиста, как бумажный лист. Пусть в школу ходит.
Мама виновато молчала.
— А что Аркаша скажет, когда с войны придет?
Тут мама сдалась: папа говорил, чтоб я при любых трудностях учился.
— Я ведь так, — оправдывалась мама. — Мне Павлика жалко, голодно ему.