Выбрать главу

— Значит, ты Вовка? Вовка-морковка.

— Не, меня так не дразнят. Вовкин-суровкин — вот как.

— А кто дразнит-то?

— Девчонки и мать. Тут кругом одни девчонки живут.

— Ты суровый, что ли?

— Нет, строгий. А тебя как звать?

— Ванька.

Мальчишка рассмеялся.

— Ты почему так говоришь?

— Ваньку валяю.

— Валяют дурака — я знаю.

— Нет, и Ваньку тоже валяют, — весело вздохнул Иван.

— Давай я тебя буду звать Ваня. Без всяких отчеств и дядей.

— Договорились. Никакой я тебе не дядя.

— Матери скажешь, что разрешил так звать?

— Скажу.

— Тогда качай, Ваня.

Разлетевшись, раскачавшись, не удержав сладкого ужаса, Вовка звонко и тонко ойкнул. На крыльцо выскочила женщина, простоволосая, в легоньком затрапезном платье, в галошах на босу ногу — видимо, мыла пол.

— Опять за свое? Вовка?! Осатанел, да? Давно на нервах не играл? — Она спрашивала, укоряла, но не кричала, и потому визгливые нотки не залетали в ее мягкое, чуть глуховатое контральто.

Иван, улыбаясь, загородил его.

— Это я осатанел. Здрасте. Иван Митюшкин прибыл на подмогу. Таборов велел кланяться.

— Извините, перепугалась — поздороваться забыла. — Она не улыбнулась при этом заученно гостеприимно, не смутилась вслух: «Ой, я в таком виде», — а молча задержала темные неподвижные глаза на Иване — запоминала новое лицо. — Татьяна я. И чего это Таборову не сидится? Двадцать раз ему говорила: не посылай больше, хватит, у меня головы уже не хватает заделье придумывать. Все сделали, спасибо. Чего людей гонять? Вы недавно в бригаде?

— Третью неделю. Холодно сегодня — остынете так-то.

— Ничего. Заходите в дом, сейчас чай поставлю. Правда, уборка у меня, не знала, не ждала.

— Чай еще заработать надо. Так-таки нечего делать?

— Есть, есть, Ваня. Дополна работы, пошли, — Вовка потянул Ивана. — Сама ворчишь, ворчишь: в сарае черт ногу сломит — и вдруг дела нет.

— Все, Вовка. Конец! — Она беспомощно всплеснула руками. — Опять «тыкаешь», опять ровню нашел, из детсада дружка привел! Сколько говорить: нельзя так со взрослыми!

— Ваня, скажи.

— Помню, Вовка, помню. Мы с ним решили на «ты», чтоб головы не морочить. Может, по педагогике-то и не так выходит, зато душевней.

— Ну и сын у меня! Стоять бы тебе сейчас в углу, Вовка, ну да к вечеру заработаешь — день длинный, успеешь нашкодить.

В сарае не только черт, но и человек сломал бы ногу. Доски, ящики, узловатые витые чурбаки, которые не возьмешь ни одним колуном, рваные сапоги, туфли, телогрейки, горы пыльных банок и бутылок — вся эта дребедень с какою-то мелочною, незначительною настойчивостью напоминала: в доме давно нет хозяина. Иван поморщился: «Как ржа. Как моль в запертом сундуке. — И пожалел Татьяну: — Боится, наверное, даже заходить сюда. Чужой глаз не видит, и ладно. Туда-сюда ведь мечется — не разорвется. Не до сараев, не до хозяйства: пацана растить да деньги зарабатывать — больше в таком случае ничего не успеешь». Сначала он решил сколотить ларь под уголь и, пока вытесывал стойки, велел Вовке перетащить на огород рванье и тряпье: «Костер потом запалим, картошки напечем». Чурбаки выбрасывать пожалел, собрал их в поленницу: «Может, когда еще приду, клин захвачу, все переколю». Затем разбил ящики — вот вам и готовая лучина, отнес за сарай банки и бутылки и между делом, по пути, смастерил Вовке хоккейную клюшку: вытесал из доски рукоятку, сделал на одном конце запил и вставил в него дощечку от ящика. Пара гвоздей, подвернувшийся моток изоленты, и Вовка, сдерживая восхищение, развесил под носом такие провода, что Иван головой покачал:

— Хороший ты, Вовка, мужик, но сопляк.

Тот быстро обмахнулся рукавом, попримерялся к клюшке и побежал в дом показывать.

Потом они жгли костер, ели обугленную, хрусткую картошку — губы сразу облепила черная окалина; по очереди пробовали клюшку на новой шайбе, которую Иван вырезал тут же из старого каблука, и Вовка все спрашивал:

— Ваня, ты где раньше был? Нет бы летом появиться — хоть бы плавать научил.

— А у тебя что? Языка нет? Взял бы крикнул, позвал. Я бы мигом примчался.

Вышла на крыльцо Татьяна:

— Эй, работнички. Пора и ложками поработать.

Ее усмешливо-спокойный, глуховато-мягкий голос вдруг приобщил Ивана к странному ощущению: вроде бы однажды он уже шел к этому крыльцу, вот так же бодро умаявшись на домашних работах, вроде бы уже испытывал умиротворенность и довольство от домашнего голоса, звавшего к столу. Иван потряс головой: «Ты чего это, парень? Не было такого и быть не могло».

Она переоделась и была теперь в темно-вишневом платье с широким узорчато-резным воротником и широкими же манжетами-раструбами, отделанными шелком более светлого колера. Платье явило стройный стан и напряженно, туго очертило грудь; его темно-вишневое тревожное свечение как бы отдавалось, отражалось в глазах, тоже темно-вишневых, но с некоторою долею медово-золотистого блеска. Вишневые отсветы падали и на смуглое лицо, с какой-то томительною тонкой печалью углубляя тени в скульных впадинках, прелестно, легко касаясь высокого лба. Темно-медовые тяжелые волосы Татьяна собрала в узел, и он, отягощая голову, замедлял ее повороты, наклоны, придавая этим движениям несколько надменную плавность.